Теперь они решили заменить одного ребенка, которого никогда не любили, другим, которого не смогут ни воспитать, ни обеспечить. Это решение касалось только их двоих, но мне стало невыносимо стыдно. Я не могла взглянуть матери в лицо. Попробовала выяснить, нельзя ли ей сделать аборт. Оказалось, беременность – не досадная ошибка; так захотел отец, и она готова пойти на риск ради него.
– Как он мог? – начала я, и она стала извиняться за него и объяснять, какие жуткие головные боли мучают его после смерти Мартина; я поняла, что спорить бесполезно – я только напрасно ее расстрою. Да и как бы я стала ее переубеждать, если не смела встретиться с ней взглядом?
Потом мне удалось взять себя в руки, но слишком поздно; теперь уже она утешала меня. Она рассказала, какой у нее замечательный молодой врач; как прекрасно относится к ней миссис Ландау (нет, Дэвид не знает, только миссис Ландау и несколько близких подруг), а ее невестка согласна отдать им детские вещи. Ее, похоже, не смущало, что не подруги, а дочери подруг отдадут ей ненужные им больше ползунки, и с дочерьми она будет сидеть в парке, покачивая коляску и беседуя… но я не могла себе представить, о чем они будут беседовать. Я вообще сомневалась, что ей удастся найти общий язык с молодыми мамами в парке. Как смогут они, незнакомые молодые женщины, разговаривать с ней о пеленках, о детском питании, о том, где лучше оставлять коляску, если даже я не могу подумать об этом, глядя на ее морщинистое лицо? А ведь я ее люблю…
Теперь по вечерам она иногда звонила мне от Ландау, пока отец был в лавке. Я посоветовала ей установить телефон в квартире, на всякий случай. Она ответила, что всю жизнь прожила без телефона и сейчас обойдется: всегда можно подняться наверх и позвонить от Ландау. Берта Ландау специально до одиннадцати оставляет дверь открытой, а в это время отец уже возвращается домой.
Она звонила раза два-три в неделю, и я стала бояться ее звонков. Ее беременность вызывала у меня отвращение, ее будущее внушало мне страх; она же не говорила ни о чем другом, и я боялась, что не сумею скрыть своих чувств. Она надеялась, что, когда родится ребенок, все изменится и мы опять будем вместе, простим друг другу прежние обиды, а я с трудом сдерживалась, чтобы не закричать или не разбить телефон об стену. Однажды, повесив трубку, я увидела, что сжимаю в руке прядь волос, которую в отчаянии вырвала у себя во время разговора. Рита шутила, что лучший способ вытащить меня на улицу – дождаться очередного звонка. Потому что после разговоров с матерью я не могла заниматься и вообще не могла оставаться в квартире.
Рита никогда ни о чем не спрашивала, но как-то вечером, после особенно тяжелого разговора, мы пошли выпить кофе, и Рита смущенно предложила мне «поплакаться ей в жилетку».
– Спасибо, – ответила я, – только, боюсь, ничего не выйдет.
– Ты, наверное, думаешь, меня легко шокировать.
Я улыбнулась:
– Может быть.
Она несколько минут молча разглядывала свой кофе, потом сказала:
– Мой отец почти не вылезает из психушек с тех пор, как я родилась. Мать немногим лучше, но старается не попадать в клинику, потому что отца надо навещать по воскресеньям. Старшая сестра – шикарная шлюха в Чикаго, и еще есть семнадцатилетний брат, который вполне может последовать за отцом.
Я изумленно уставилась на нее.
– Я просто хочу, чтобы ты знала: можешь говорить мне о чем угодно.
– Если бы я могла, – вздохнула я. – Если бы могла.
И все же мне надо было с кем-нибудь поговорить. Но с кем? Я не хотела рассказывать Tee и выслушивать в ответ набор утешительных банальностей про семью и домашний очаг. В университете у меня других подруг не было. Лу Файн слишком занят, чтобы донимать его своими бедами; говорить с Сельмой неудобно: ей самой скоро рожать. Оставался Дэвид. С которым я вообще не могла разговаривать.
Когда я проснулась после той сумасшедшей ночи, его уже не было, хотя я точно помнила, что мы уснули вместе. Измученная, вся в синяках, в воскресенье я почти не вставала с постели. И боялась, что никогда больше его не увижу. Разве люди возвращаются к тем, кого они так ненавидят?
Для меня физическая близость с Дэвидом была лишь частью моей любви к нему. Но я ошибалась, полагая, что и он тоже не смог бы любить мое тело, если бы изменил отношение ко мне самой. Если бы перестал считать меня особенной, видеть во мне личность. Достаточно интересную, чтобы победы в спорах со мной льстили бы его самолюбию; достаточно тонкую, чтобы закрывать глаза на его недостатки. Голый секс, без внутреннего, духовного единения, – забава для глупцов. Или для умных мужчин и недогадливых женщин.