Однако в конкретном анализе исследователи обычно смотрят на это стихотворение под другим углом зрения, акцентируют иную смысловую доминанту. Выбор Мандельштамом новой акмеистской веры упоминается, но почти не принимается во внимание.
«Мандельштамовский Батюшков со „спесью“ третирует время во имя „вечности“. Так что главная тема этого стихотворения – „безумие“ поэта, вытолкнyтого из времени в „вечность“.
Главной, определяющей ценностью здесь предстает пространство, в котором место луны занимает циферблат, и царят день, а не ночь, трезвость, а не „безумие“. <…> Звезды оказывались „слабыми“ и переводились в ряд нейтральных „предметов“, которые можно „осязать“»[624].
«Так поэт приблизил к Земле недосягаемую метафизическую даль. В его понимании акмеизм – это прежде всего не противопоставление „звездного“ – „земному“ (= млечному), а „живое равновесие“ (вновь вспомним формулу из эссе „Утро акмеизма“) между „звездным“ и „земным“. Иными словами, звезды становятся в стихотворении „Нет, не луна, а светлый циферблат…“ своими, потому что и метафизика в понимании поэта – своя, она не отменена, а уравновешена любовью к Земле.
Понятно тогда, почему в первой строфе стихотворения Мандельштама возникает полуизвиняющееся: „И чем я виноват…“ Ведь поэт в данном случае объяснялся не с символистами, а с соратниками-акмеистами – Гумилевым и Городецким»[625].
В одном случае во главу угла поставлена реплика Батюшкова, в другом – образ звезд, контекстуально развернутый и диалектически примиренный с Землей.
Кажется, приняв во внимание программный характер стихотворения, эти аспекты можно объединить. Причем прочесть стихи надо «наоборот».
Кто такой Батюшков? Не реальный поэт с трагической судьбой, которого Мандельштам любил («Словно гуляка с волшебною тростью / Батюшков нежный со мною живет» – с. 218), а герой, персонаж этого стихотворения.
Именно такую дурную метафизику, «лжесимволизм» Мандельштам высмеивает позднее в статье «О природе слова»: «Образы выпотрошены, как чучела, и набиты чужим содержанием. Вместо символического „леса соответствий“ – чучельная мастерская.
Вот куда приводит профессиональный символизм. Восприятие деморализовано. Ничего настоящего, подлинного. Страшный контрданс „соответствий“, кивающих друг на друга. Вечное подмигивание. Ни одного ясного слова, только намеки, недоговаривания. Роза кивает на девушку, девушка на розу. Никто не хочет быть самим собой»[626].
Каков ответ лирического субъекта?
Первое трехстишие начинается как полемика с невидимыми оппонентами, возражение им (этот интонационный жест похож на начало лермонтовской «Родины», как его интерпретировал И. Л. Андроников). И конечно, это не Гумилев с Городецким, и даже не профессиональные символисты. Это – любые сторонники бытовой и поэтической высокопарности, которые слова не скажут в простоте.
Их вечному подмигиванию, контрдансу «соответствий» лирический субъект противопоставляет
Ключевым образом стихотворения оказываются, с нашей точки зрения, не звезды, не вечность с млечностью, даже не прозаический, бытовой циферблат, но глагол
Осязание (да еще и обоняние) – самое конкретное из данных человеку чувств. Видеть и слышать мы можем даже на большом расстоянии. Осязать – только на расстоянии вытянутой руки.
Вселенная Мандельштама (здесь) предстает домашним очеловеченным миром, где млечность звезд так же понятна, доступна и тепла, как земное молоко.
Стихотворение Мандельштама – манифест акмеизма, его идеальная формула, далеко не всегда столь четко обнаруживаемая и в его собственный текстах. Но задачей поэзии как поэтики и является поиск таких идеальных формул, которые потом развертываются в «пароходы, строчки и другие долгие дела» (статьи, исследования и другие формы уже собственно рефлексивной поэтики).
«Новая проза» Варлама Шаламова: теория и практика
(Несколько положений)