Когда Гильена называют «поэтом элеатской школы», хотят, очевидно, таким образом расценить его отношение к трансцендентному бытию. Однако в его лирике мало высказываний о бытии – это, собственно, не проблема лирики. Здесь движение, движение к бытию, движение из хаоса к свету, от беспокойства к покою. Свет, как незапятнанная явленность бытия, высшая ценность: насыщенные светом стихи формально самые безупречные. «Только свет», – так звучит одна из его строк. Но главное событие этой поэзии – «радость перемены, перехода». Ее лирическая энергия рождается в напряженном порыве сублимации. Она сначала добивается естественного совершенства объекта, делает сад «еще более садом», мост «еще более мостом», чтобы затем освободить категориальную сущность (как у Малларме) в торжествующей эпифании света. Процесс захватывает всю область живого и чувственного, где «материя познает милость формальной трансформации». Но материя при этом мучительно отчуждается. Вещи склоняются «в слезах» перед чистой идеальностью. Язык не украшает их, но обнажает их чистую эссенциальность в ее почти нереальных взаимосвязях. Одно стихотворение называется «Ciudad de los estíos» [131] . Первый стих – «город случая». Шелковый свет ласкает и проясняет линии этого города; они «опьянены геометрией», «наслаждением точности»; они превращаются в «эссенциальный город» («Ciudad esencial»). Ландшафты становятся невещественными напряженными переплетениями. Снег и холод – символические слова для абсолюта – сублимированного смертельного рока, хотя иногда Гильен наделяет абсолют неким панвитализмом. Видимое теряет видимость перед нашими глазами. Возникает характерная для Гильена пустота образного пространства, которой владеют несколько статичных прафеноменов (круг, линия, объем) или ставшие невещественными символы подобных феноменов (роза, поток, снег). Чистая линеарность предвосхищает движение: море – дуги, кривые сложных очертаний, а не волны. Произведение предстает стереометрически сконструированной, пронизанной светом моделью бытия. Нет места ни человеку, ни человеческому. Любовная лирика Гильена, как и у Малларме, есть ревностная онтология. К телу возлюбленной, а не к ее душе направляется любящий, дабы задумчиво созерцать смутное, затем все более прозрачное созревание бытия; она и не подозревает, что являет собой «светозарный прорыв в ясность». Аналогично отношение к весне, к детской игре. Сияние весны не создано для человеческого сердца; «над ликующей суматохой плывет зов, далекий и отзывчивый, кроткий зов от никого к никому». Дети играют на берегу, но отнюдь не они герои стихотворения: это солнце и раковины и, возможно, детские руки, обособленные и автономные; и заключительный переход в музыку понятий: «Розовые лодыжки, раковины, раковины, созвучие, конец, круг» (Playa [132] ). Так как в круге, «невидимом в границах воздуха», говорит высшая жизни тайна бытия, которая блистает и скрывается в блеске – подобно поэзии (Perfección del Círculo [133] ).
Простое рассуждение касательно этой лирики не в силах передать ее напевности, металлической напевности в диапазоне и без того жестких и решительных испанских звучаний. И ее абстракции – песня. Согласно тематике, она имеет дело с лексикой, призванной отражать абстрактное и геометрическое: кривая линия, поверхность, наполненность, бесконечность, субстанция, ничто, центр. Между этими словами и словами, выражающими элементарное и негеометрическое, языковая граница столь же мала, как и между понятийным и чувственным содержанием данного лирического мира. К примеру: «Оперение лебедя намечает схему роковых молчаний». Если в стихотворении содержится какая-либо сцена, ее действующие субъекты – абстракции. Но Гильен использует и другие средства для разработки своей тематики. Он имеет пристрастие к весьма отрывочным номинативным высказываниям, где явления и понятия изолируются, где время либо устраняется, либо патетически призывается. Нет вербального потока, есть колебания и препятствия, четкие, категорические утверждения, затем краткие, остающиеся открытыми вопросы или осторожные восклицания. Гильен – виртуоз в искусстве пробуждения эха из слов сжатых и скупых: эхо продолжает еще долго резонировать в отчужденном и таинственном пространстве. У него, как у многих современных поэтов, наблюдается контраст между очень простой конструкцией предложения и темнотой содержания. Собственно содержание, будь то образ или понятие, выступает в виде чередующихся фрагментов, из которых последующий никак не связан с предыдущим. Отсутствует даже тончайшая ассоциативная нить. Всегда что-то пульсирует, что-то происходит в этих стихотворениях. Но фазы процесса, пока они еще остаются на эмпирическом уровне, не обусловлены ни малейшей необходимостью, кажутся безосновательными и бесцельными. Необходимость чувствуется в длительности или перемене абстрактных напряжений. Однозначно только: отсутствие натурального гуманизма. (Это проступает еще резче в поэзии после 1957 года.)