У этих колонн голубеньких вместо капителей наверху что-то похожее на кувшин яичного цвета и с двумя ручками. Но все это – с ручками – крышу, понятно, не подпирает, потому что это, как известно, фальшивые раскрашенные доски, приколоченные для нарядности к самым обыкновенным торцам бревен.
Возле дома я различаю спину тещи Михаила Ивановича – крепкая еще старуха в ватнике, в сапогах, трудится вовсю на тротуаре (так там и вращается то туда, то сюда белая косынка ее), набирает совком из мешка картошку, сыплет с грохотом картошку в амбразуру под наличниками: в вентиляционную щель подпола.
А ведь это Михаил Иванович был когда-то моим пионервожатым, остряком… И был он первым из очень влиятельных, как говорится, лиц, кого я встретил, когда вернулся полтора года назад, в 65-м году, опять в Путилов.
– Искать работу надо спокойней! – подбадривая, подмигивая, «подавал мне мяч» по-старому «под Козьму Пруткова», низкорослый наш Михаил Иванович. – Р-раз поволновался и – отдохни!!
И был у него все тот же зазывный крякающий голос затейника-массовика, и та же была улыбочка снисходительная в щурких его глазах, и та же спортивная бодрая осанка. Он просто не принимал меня всерьез. Я так для него и остался навсегда Иванушкой-дурачком.
Не знаю, может быть, я чересчур мягкотел, но мне бывает стыдно – или, может, мне неловко разрушать восприятие собеседника? – и я невольно подстраиваюсь к нему.
Хочешь видеть меня «Иванушкой»?… Пожалуйста: я – «Иванушка». Прошу вас. Но я ведь вижу тебя насквозь, «душевный парень» Михаил Иванович, «свой в доску» «Козьма Прутков»…
И сижу я теперь за три квартала от «Козьмы Пруткова» на скамеечке у забора, согнав с нее рыжих кур, отдыхаю. Под осенним солнцем у чужих ворот.
Мимо по пыли бабка ведет корову, а я слежу как посверкивает с губы коровы паутина слюны, и я слежу, ибо спешить мне некуда, меня никто не ждет – Полины нет.
Через дорогу, меня не замечая, переходит медленно художник Некляев, резчик по дереву: как всегда, внушительный и мрачный, с косыми седыми баками из-под темной шляпы, в запятнанном макинтоше серого цвета с широким поясом и какими-то накладными карманами на груди и на боках.
Таких макинтошей никто у нас не носит. Некляев вообще человек необычный, да и, как любой художник, «белая ворона» (так считают, конечно, обыватели, начиная с высокопоставленных, типа Михаила Ивановича).
И еще они считают: «Некляев конченый человек». Потому что последнее время для пропитания и пития занимается он ерундой: изготовляет подряд плакаты «Девушки! Овладевайте…», изготовляет призывы «Будьте культурны в работе!», наши таблички «Опасная зона!», «Смертельно!», «Берегите лабораторию от пожара!» (отсюда-то я и знаком с ним шапочно).
Но ведь даже пожарные таблички – Михаил Иванович! – у него художественные: огненный петух из красного, из желтого пламени стоит перед горящим окурком!..
И я гляжу Некляеву в спину, на обтрепанный его макинтош с широким поясом.
Я не знаю, конечно, сколько людей подчинялось ему, когда он был начальством, потому что тогда я работал не здесь, а в Якутии и не и. о. завотделом. Но я знаю, что, может быть, я единственный, кто завидует ему сейчас и понимает, потому что он художник, а не и. о. завотделом.
Я встаю со скамейки и быстро иду назад по Окатовской за Некляевым. Некляев ускоряет шаги, он не оборачивается. Я тоже ускоряю шаги, хотя мне неловко…
Но постойте!.. Я-то ведь чувствую, я знаю…
II. О «белой вороне»
Некляеву так хотелось выпить, что, если б была чекушка, послал бы к матери все и зашел хоть куда-нибудь, хоть в подъезд мотошколы, и тут же опустошил бы бутылочку, тут же, под деревянной лестницей, где кошками пахнет, до чего прежде не допускал себя. Но ведь и выпить хотелось до дьявола, и даже представил на минуту Некляев, что вот стоит он уже в подъезде в темноте под лестницей пыльной и без опаски, благодушно дожевывает воблу, сунув в боковой карман макинтоша бутылочку пустую, благодушно, потому что теперь уж проще более-менее.
Но вобла-то была в кармане – под пиво, а чекушки не было. И сзади шел неотступно полноватый малознакомый человек среднего примерно роста (это шел я) с дурацкой улыбочкой в своих подслеповатых глазках (глаза ему не понравились…), и Некляев чертовски злился, ускорял шаги. Тогда я стал отставать понемногу, словно я просто гуляю, вот так гуляю, сам по себе.
Некляев шел сутулясь, засунув поглубже в карманы макинтоша стиснутые кулаки, а думал он в сто первый раз – заглянуть сегодня в интернат или нет?… Сегодня… или подождать для солидности еще немного, для солидности… Потому что неделя уже прошла, сегодня было семь дней ровно, как условились – «заглянуть как-нибудь на недельке», чтоб уж конкретно обговорить насчет этих, так сказать, панно в интерьерах…