В работе Марья справная, случается, сам председатель колхоза, приехав, похвалит и посетует, что маловато в колхозе таких доярок. И по дому поспевает все сделать, а уж хлебные караваи печет… Слух про те караваи идет по всей округе, случается, заглянут к ним, чтоб попробовать… Марья всегда рада гостям:
— Проходите, садитесь…
Попотчует на славу, а потом с отцом да с матерью станут долго вспоминать да радоваться: до чего славные люди, ласковые, гостили, а уж какие добрые слова говорили…
С родной деревней через год-другой и впрямь случилось то, о чем в свое время толковали Марьины подружки: клуб закрыли и школы уж нет, поразъехались многие, живут теперь в деревне все больше старики да старухи, а еще те, кому и податься некуда… Сыновья звали Варфоломея, в особливости средний, и говорил с досадою: «Ну, чего держитесь за старое место, иль в райцентре хуже?»… Может, и не хуже, да не хотел Варфоломей трогаться никуда и Авдотья то ж: на старом деревенском кладбище покоятся дорогие сердцу люди, в прежние-то годы бывало, что и забывали про них, разве что в родительский день сходят и погорюют, а как пришло время старости, все чаще в памяти ворохнется то одно, то другое, и сидят тогда на кухне, смотрят, как Марья сноровисто замешивает тесто в кадке, и сказывают… Порою и Марья спросит:
— А что, дедушка Понтя и впрямь на монгольскую сторону перегонял гурты скота?..
То и ладно, что спросит, и тогда светятся у стариков глаза: радость-то какая, дочка не в пример сыновьям и о прошлом взгрустнет, и к тому, что дорого родителям, тянется сердцем… И тогда они еще долго говорят, перебивая друг друга, а то и повздорят маленько, и скажет Варфоломей, с досадою поглядывая на жену:
— И все-то у тя перепуталось в голове, старая. Все-то…
Обидится Авдотья, воскликнет:
— Ах, ты, такой-разэдакий, сам-то ты…
Но посмотрит Марья, покачает головою, и тише сделаются старики и потечет их дальнейшая беседа в ладу да в согласии.
Характер у Варфоломеевой дочки от Марьиных ли кореньев, которые, слыхать, людям душевности прибавляют, доброты, оттого ли, что все больше одна, и уж привычка появилась, что, случается, и поговорит сама с собою, а чаще с теми, кого нету рядом, к примеру, с той бабкою, что поставила ее на ноги, от чего ли другого, — поменялся, и уж крохотной искорки не сверкнет от той задиристости, которая была в детстве, — тихий, спокойный характер у Варфоломеевой дочки. Потому, видать, и коровы ее любят, слушаются, а ведь и в ее группе есть разные норовом.
Пуще всего любит Марья после вечерней дойки, когда большое летнее солнце подвигается к закату, однако ж еще и краем не заденет дальних гольцов, пойти на реку, снять пропахшую молоком и потом одежду и с маху кинуться в прозрачную, и малый камушек увидишь на дне, воду, вобравшую в себя, как губка, немалое количество горных, и в самую жаркую пору с ледяным крошевом, ручьев, и плыть к дальнему берегу, и плыть, широко и сильно отталкиваясь руками. А очутившись на том, пустынном, на десятки верст ни одной наезженной тропки, берегу, лечь под черемуховый куст, заложив руки за голову и слыша себя и понимая до самой малости, смотреть, зажмурившись, как наливаются зеленые еще, но не везде, те, что поближе к солнцу, уж и не зеленые, а оранжевые, ягоды нездешним материнским соком. В такие минуты Марья ни о чем не думает, она словно бы и сама тоже вся какая-то нездешняя, далекая от того, что происходит вокруг, и на сердце легкая и такая милая грусть, она не беспокоит, нет, приподымает и несет будто на крыльях в края неведомые, сказочные: и дивно, и сладко, и плакать от счастья хочется, и смеяться… Ах, что за края, бог мой!.. Сроду б не уходила отсюда и все бы видела… Да нет, нет! В том-то и дело, что Марья не скажет потом, что же видела, неуловимое что-то, неясное.
Она будет еще долго лежать под кустом черемухи, когда же встанет и причешет гребенкою, которая у нее в косе, волосы, небо у гольца сделается розовым, а через минуту-другую эта розовость начнет таять, пока не исчезнет вовсе. Марья вздохнет, прикоснется рукою к еще теплому, тонкому черемуховому стволу, глянет вокруг сожалеющими глазами и пойдет к реке…
А дома ждут-не дождутся, уж и отец выходил из дому и долго смотрел в ту сторону, где колхозная ферма… И она знает об этом и потому торопится, она не идет, нет, бежит по высокой шелковистой траве, и лишь очутившись на околице, там, где колхозные амбары, а теперь лишь полынь, остановится, чтоб перевести дух и медленно, высоко держа голову, пойдет по улице, и старики да старухи в этот час привычно сидя на завалинках, станут здороваться с нею, спрашивать про дела на ферме, а порою и скажут:
— Господи, красота-то!.. А зачем? Пропадает…
И она с удивлением в больших, слегка раскосых, с азиатчиною, глазах под длинными тонкими ресницами, посмотрит на них и не поймет, отчего в голосах слышится сожаление.