Днем было. Пошел он на медведя с одностволкой своей (пуля только одна и была) да с топором – как всегда. Искал его, ждал его долго. Вот слышит – идет: обрадовался. Выстреляв, да плохо попал. Медведь на него. За топор взяться не успел, а тот его и подмял под себя. Что делать? «Я, – говорит, и сунул ему руку в мялицу (в рот, то есть). Схватил за язык, да и держу. А он мне руку жвет. По локоть всунул. Больно – страсть. А я думаю: всё одно помирать, пусть жвет. Держу. Сам себе распокладаю: делать нечего. Да вдруг вспомнил (и как ведь забыл-то!): ребята-то наши не так далеко косить должны. Я и давай кричать. Кричал, кричал. Ничего. Услыхали, пришли. Забили его. Медведь здоровенный был». И после этого Арсей не один раз «сидел».
Вот они собрались и пошли. Темная ночь уж была на дворе. И стало мне думаться о них; или о нем, об Арсее. Идут они теперь в эту черную, как зверь, холодную августовскую ночь, идут прямо в лес, многоверстный и глухой, для того, чтобы в чаше, на мокрой земле, не шевелясь, подкарауливать зверя, может быть, чтобы убить его, или чтобы он их подмял под себя и череп бы им раскрыл, и разодрал бы их. «Всё одно – помирать…» И вспоминалась мне великая добродетель, которую проповедовали у нас еще свободные каменщики – любовь к смерти.
УЛЫБКА БЛОКА
Хочется быть кротким, думая об этой утрате, ее переживая.
Вспоминаешь, как Толстой говорит о двух женщинах, плакавших перед лицом совершившейся смерти… «Но они плакали не от своего личного горя; они плакали от благоговейного умиления, охватившего их души перед сознанием простого и торжественного таинства смерти, совершившегося перед ними». Так переживаешь и эту недавнюю смерть, когда не размышляешь о ней в плоскости современного и временного, а просто отдаешься, как не можешь не отдаться непосредственному ее чувствованию – безотносительно или только в прямом отношении к покинувшему нас.
И представляешь себе – милого, прекрасного, живого Блока, с его светлым лицом, с его ясным взглядом и детскою улыбкой. Таким душевно он и отошел от нас. В том порукой – его поэзия. Мне напомнят не только грустный, не только глубоко печальный, но прямо порою мрачный строй его песен – в последнее, недавнее время, в петербургское седое утро. Об этом не нужно вспоминать. Песни эти звучат в нашем душевном слухе. Но вслушайтесь в напевы их, вникните в их гармонию и отдайтесь ей. Тогда вы поймете, что «его душа возвысилась до строю», что этот «строй» проникал уже и звуки душевного страдания, а следовательно – строй этот знаменует преодоление творческое душевного разлада. Преодоление в живой душе поэта, а значит и в непосредственном жизненном переживании.
Так должно думать об истинном поэте, так верю глубоко, и веру мою подтверждает – улыбка Блока. Мы, его любящие, помним ее. Она и сейчас веет мне с последнего, снятою при жизни, его изображения. Он, уже изможденный, осунувшийся, со страдальческой тенью, легшею на черты, все-таки светится внутренним светом: светлы и ясны глаза; губы сжаты, но вокруг них реет она – неуловимая, милая светлая улыбка.
От нас ушел
Так переживается мною смерть Блока. И если таким стоит он передо мной на ее рубеже, то еще ласковее и теплее живописуется мне его образ воспоминанием прошлого – и далекого уже, и еще такого недавнего. Впрочем, и ранние мои воспоминания определяются уже эпохой, близкой к