Он в юдоли слез, точнее, испытаний, и не делает особых успехов. Но не может же быть, что он единственный, кого испытывают. Должны быть люди, которые прошли через эти испытания, должны быть и люди, которым удалось избежать испытаний. Он тоже мог бы избежать этого испытания, если бы захотел. Например, мог бы сбежать в Кейптаун и больше не возвращаться. Но хочет ли он этого? Определенно, нет — пока что нет.
Но что, если, оставшись, он провалится на этом испытании, потерпит позорную неудачу? Что, если, сидя один в комнате, он начнет лить слезы и не сможет остановиться? А вдруг однажды утром он обнаружит, что ему не хватает мужества встать, и сочтет, что легче провести день в постели — этот день, и следующий, и еще один, на простынях, которые становятся все грязнее и грязнее? Что случается с такими людьми, с людьми, которые не выдерживают испытаний и ломаются?
Он знает ответ. Их отправляют куда-то, где за ними присматривают, — в какую-нибудь больницу, какое-нибудь заведение. Его-то просто отправят обратно в Южную Африку. У англичан хватает своих собственных людей, которые не выдержали испытаний и о которых нужно заботиться. С какой стати заботиться еще и об иностранцах?
Он болтается у порога дома на Грик-стрит, в Сохо. «Джеки, натурщица», — написано на карточке над дверным звонком. Ему страшно нужно человеческое общение, а что может быть более человеческим, чем сексуальные отношения? Художники часто посещали проституток с незапамятных времен и не становились от этого хуже, это он знает из книг. Фактически, художники и проститутки находятся по одну сторону баррикад в социальной битве. Но «Джеки, натурщица» — всегда ли натурщица в этой стране проститутка, или в бизнесе, в котором себя продают, есть градации — градации, о которых никто ему не рассказывал? Может ли натурщица на Грик-стрит предлагать что-то особенное, рассчитанное на особые вкусы: например, женщина, позирующая обнаженной при ярком свете, а вокруг — мужчины в дождевиках, стоящие в тени, воровато рассматривающие ее с плотоядной улыбкой? Если он позвонит в звонок, можно ли будет расспросить, выяснить, что там такое, прежде чем будет отрезан путь к отступлению? Посещают ли таких, как Джеки, подобным образом — без предупреждения — или нужно заранее позвонить по телефону и договориться о свидании? Сколько нужно заплатить? Существует ли такса, известная каждому мужчине в Лондоне, — каждому, кроме него? А что, если сразу распознают, что он провинциал, недотепа, и запросят непомерную цену?
Он колеблется и отступает.
Он идет по улице, и мимо проходит мужчина в темном костюме, который, кажется, узнает его и, судя по всему, хочет остановиться и заговорить. Это один из старших программистов в IBM, с которым он не особенно много общался, но который был к нему расположен. Он колеблется, затем, смущенно кивнув, спешит прочь.
«Итак, что поделываете теперь — ведете приятную жизнь?» — вот что спросил бы этот человек с добродушной улыбкой. Что он может ответить? Что мы не можем все время работать, что жизнь коротка, что мы должны вкушать ее радости, пока можем? Какая ирония судьбы и какой позор! Надо же, чтобы убогая жизнь, которую с упорством вели его предки, потея в своей темной одежде в зное и пыли Кару, закончилась вот так: молодым человеком, фланирующим по улицам иностранного города, проедающим свои сбережения, развратничающим и претендующим на то, что он художник! Как он может так бессовестно их предавать, а потом надеяться сбежать от их мстительных призраков? Не в натуре тех мужчин и женщин было веселиться и развлекаться, и не в его натуре тоже. Он их дитя, с рождения обреченное быть мрачным и страдать. Откуда же еще приходит поэзия, если не из страдания — как кровь, выжатая из камня?
Южная Африка — рана у него внутри. Сколько еще времени пройдет, прежде чем эта рана перестанет кровоточить? Сколько еще ему скрежетать зубами и терпеть, прежде чем он сможет сказать: «Когда-то, давным-давно, я жил в Южной Африке, но теперь живу в Англии»?
Время от времени ему удается на миг взглянуть на себя со стороны: удрученный, что-то шепчущий мальчик-мужчина, такой скучный и заурядный, что никто и не взглянет на него во второй раз. Эти вспышки озарения беспокоят его, он не цепляется за них, а старается похоронить во мраке, забыть. Является ли то «я», которое он видит в такие мгновения, его подлинным «я»? А что, если прав Оскар Уайльд и нет более глубокой истины, нежели внешность? Можно ли быть скучным и заурядным не только внешне, но и в самых потаенных глубинах — и при этом быть художником? Мог ли, например, Т. С. Элиот быть скучным в сокровенных глубинах? Возможно, утверждение Элиота, что личность художника не имеет никакого отношения к его творчеству, — лишь уловка, призванная скрыть, что он скучен?