Это было накануне первого мая. Пасхальный благовест уже возвестил о возрождении весны, и она приближалась, торопливая и радостная, она приближалась, как говорится в немецкой балладе, легкая словно юноша, который спешит посадить майское деревце под окном своей невесты. Она раскрашивала небо лазурью, деревья – зеленью и все окружающее – нарядными яркими красками. Она будила солнце, которое еще дремало на ложе, сотканном из туманов, склонившись головой на большие снежные тучи, как на подушку, она кричала ему: «Эй, приятель, пора! Я пришла! Живей за работу! Скорее надевай свой великолепный наряд из новых сверкающих лучей и выходи на балкон возвестить о моем прибытии!»
И солнце действительно приступило к делу, оно разгуливало гордое и великолепное, как придворный. В воздухе реяли ласточки, вернувшиеся из паломничества на Восток, в лесах благоухали фиалки, из гнездышек выглядывали птички с тетрадкой романсов под крылом. Да, пришла весна, настоящая весна поэтов и влюбленных, а не та, которую расписывает Матье Ленсбер, противная, красноносая, с обмороженными пальцами, заставляющая бедняков дрожать у очага, где уже давно угасли последние угольки последней вязанки дров. В прозрачном воздухе веяли теплые ветерки, принося в город первые ароматы полей. Сверкающие, горячие лучи солнца проникали в окна. Больному они говорили: «Впустите нас, мы несем с собой здоровье!» А заглянув в каморку, где невинная девушка сидела перед зеркалом – своим первым, невинным возлюбленным, они кричали ей: «Впусти нас, душенька, мы озарим твою красоту! Мы возвещаем хорошую погоду, теперь ты можешь надеть свое полотняное платье, соломенную шляпку и нарядные башмачки: лужайка уже готова для плясок, она разукрасилась цветами, и к воскресному балу проснутся скрипки. С добрым утром, красотка!»
Когда на соседней колокольне, ударили к заутрене, три трудолюбивые кокетки, всю ночь почти не смыкавшие глаз, уже стояли перед зеркалом, в последний раз примеряя обновки.
Все три были прелестны, они были одеты одинаково, и лица их светились радостью, какую испытывает человек, когда исполняется его заветная мечта.
Особенно хороша была Мюзетта.
– Никогда в жизни я не была так счастлива,– говорила она Марселю,– мне кажется, что господь дает мне испытать в этот час всю радость, какая суждена мне в жизни, и боюсь, что больше мне ее уже не достанется! Ничего! Не будет этой радости, придет другая. Рецепт у нас есть,– весело добавила она, целуя Марселя.
Что касается Феми, то ее огорчало одно соображение.
– Я обожаю и зелень и птичек,– говорила она,– но в деревне никого не встретишь и никто не увидит ни моей хорошенькой шляпки, ни нарядного платья. Не пойти ли нам лучше прогуляться по бульвару?
В восемь часов утра всю улицу взбудоражили фанфары: это Шонар трубил сбор. Из окон высовывались соседи и с любопытством глазели на шествие богемцев. Коллин, тоже принявший участие в этой вылазке, замыкал шествие с дамскими зонтиками в руках. Час спустя веселая ватага разбрелась по полям Фонтенэ-о-Роз. Вернулись они поздно вечером. Тут Коллин, исполнявший в этот день обязанности казначея, заявил, что еще не израсходовано шесть франков, и выложил остаток на стол.
– Что же теперь с ними делать? – спросил Марсель.
– Не купить ли процентных бумаг? – предложил Шонар.
XVIII МУФТА ФРАНСИНЫ
I
Я знавал когда-то Жака Д., одного из ярких представителей подлинной богемы, он был скульптором и подавал большие надежды. Но осуществить их он так и не успел – ему помешала жестокая нужда. Он умер от истощения в марте 1844 года в больнице Сен-Луи, на койке № 14 палаты Сент-Виктуар.
Я познакомился с Жаком в больнице, где сам пролежал долгое время. Как я уже сказал, у Жака был незаурядный талант, и тем не менее он не страдал самомнением. Я общался с ним в течение двух месяцев, и хотя он чувствовал, как смерть все крепче сжимает его в своих объятьях, я ни разу не слыхал от него ни жалоб, ни сетований, которые так смешны и нелепы в устах непризнанного художника. Он скончался без всякой «позы», и только лицо его исказилось предсмертной судорогой. Когда я вспоминаю о его смерти, в памяти всплывает самая жестокая сцена, какую мне когда-либо приходилось видеть в мрачной галерее человеческих страданий. Узнав о печальном событии, отец Жака приехал за телом и долго препирался из-за тридцати шести франков, которые с него требовала администрация больницы. Он торговался и в церкви, притом так упорно, что ему скинули шесть франков. Когда стали укладывать тело в гроб, санитар снял с него больничную простыню и попросил у товарища покойного денег, чтобы купить саван. У бедняги не оказалось ни гроша, поэтому он обратился за деньгами к отцу умершего. Старик пришел в ярость и завопил, чтобы его оставили в покое.
Молодая монахиня, присутствовавшая при этом ужасном разговоре, взглянула на покойника, и у нее вырвались простодушные ласковые слова:
– Но ведь нельзя же, сударь, похоронить его так. Сейчас лютые холода! Дайте бедняжке хоть сорочку, чтобы он не предстал перед господом богом совсем нагим.