Забившись в свою келью, читал и перечитывал монах послание к Акакию. Наконец взял перо и киноварью, чтоб выделить эту запись, снизу добавил:
«И прислушайтесь к словам царя и пророка: не отнимай от уст моих слова истины, и буду хранить закон твой всегда, вовеки и веки; буду говорить об откровениях твоих пред царями и не постыжусь; буду утешаться заповедями твоими, кои возлюбил».
И перестал думать о Феодосии и Акакии.
Пока однажды в келью его не вошел протосинкелл епископа[192]
Пахомий.Много лет не видел его Максим и забыл о нем. Тогда, когда держали старца в глубокой яме и разжигали перед ней солому и помет, однажды со свечой в руке спустился к нему Пахомий. Хотел он дознаться, где берет осужденный бумагу и чернила, кто приходит за его посланиями, кто разносит их по городам и монастырям… С тех пор Максиму не доводилось ни видеть его, ни слышать о нем.
И он не узнал бы Пахомия, если бы Григорий не увидел в окно, как протосинкелл вышел от игумена и торопливо направился к келье Максима.
— Старче! — в страхе воскликнул писец. — Посмотри, это Пахомий, сюда идет! Будь осторожен… — и смиренно склонился над своей работой.
Дверь отворилась, Пахомий вошел молча. Это был молодой еще мужчина, похожий на скопца, — с редкими волосами, с лоснящимся лицом без единой морщины, не худой и не тучный, неестественно прямой в своей вишневой шелковой рясе. Столь же торопливо, как шел он по двору, Пахомий приблизился к Максиму и навис над ним. Сейчас свечи у него не было, и Пахомий сложил руки на животе, под серебряным крестом, сплел пальцы и, глядя перед собой — не на Максима, а над его головой, на уровне собственных глаз, заговорил ровно, не запинаясь, не ускоряя и не замедляя своей речи:
— Поскольку упрямство, гордыня и неугасаемая страсть прекословить не дозволили тебе уяснить, за что сам сердцевед господь наш бог подверг тебя скорби и стольким испытаниям, и поскольку не просил ты ни прощения, ни милости, а, напротив, затаил в душе непокорность и обиду и вновь теперь похваляешься эллинской, иудейской, латинской и прочей чужеземной мудростью, а также, пренебрегая божественными словами против «производящих разделения и соблазны» и божественными наставлениями, чтобы были мы «мудры на добро и просты на зло», пишешь и распространяешь зловредные послания, толкающие на отступления от веры и на дурные поступки…
Точно читая по написанному, Пахомий говорил без перебоя и ни разу не опустил свой взгляд на Максима. Старец не выдержал, не дал ему кончить, вскочил со скамьи:
— Погоди, Пахомий, переведи дух. Знаю, почему ты пришел. Причиной тому — мое послание…
Однако Пахомий, словно и не услышав Максима, продолжил:
— Движимый божественным дерзновением, день и ночь охраняющий истинную веру, пекущийся о вдовицах и сиротах, молящийся господу о грешниках, святой отец наш и владыка не уделил своего благочестивого внимания тому, что в минуту гнева и безумного ослепления написал ты против него, воздавая хулой и желчью за его благодеяние тебе, Максим!
— Пахомий! — воскликнул монах, не слишком, однако, надеясь, что тот его услышит. — Нельзя меня упрекнуть в забывчивости и неблагодарности. Многим обязан я нашему владыке, как мне этого не признать! Немало сделал он для меня, ничтожного! Но даже если бы сделал он не столь много, если бы всего лишь один раз дал мне напиться и утолить великую жажду, и тогда я помнил бы о нем с благодарностью. Скажи святому пастырю: ничего я не забыл, благодарю его и кланяюсь ему до земли…
Пахомий между тем говорил, не останавливаясь:
— Не щадя ни трудов, ни затрат, невзирая на злобную хулу, подражая господу в кротости и смирении и внемля его словам: «Добрый человек из доброго сокровища выносит доброе, а злой человек из злого сокровища выносит злое», святой владыка восстановил храмы и строения епископии в прежнем блеске, при поощрении и помощи господа. Ты же, Максим, зло углядел, а добра видеть не желаешь. И вместо того, чтобы возвысить свой дух и воспринять желание господа, радуя его и прославляя его скромным своим талантом, закоснел ты в своем упрямстве и приумножаешь —