— Сам знаешь, зачем спрашиваешь? — вздохнул Максим. — День и ночь молю господа…
— Молитвы хороши, да мало этого, старче. Тридцать лет молишься, пишут о тебе царю патриархи, пишут игумены, а что толку? Молись, однако сделай и то, о чем тебя просят. Усмири свою суровость, пользы она не приносит. Послушай, что я тебе скажу: сядь и напиши послание, какое желает получить епископ, и он вернет тебе свою любовь.
Максим удивился.
— О каком послании говоришь? О послании мне ничего не передавали!
Писец наклонился к его уху.
— Передали, да ты не понял. Пахомий сказал ясно: владыка хотел бы получить послание, восхваляющее храмы, что он поднял из пепла. Уж не думаешь ли ты, что нашего епископа волнует, куда плывут латиняне на своих кораблях? Эх, старче, столько в тебе мудрости, да так и не научился ты ею управлять… До сих пор не понял, почему не отпускают тебя на Святую Гору? Тридцать лет держат тебя здесь, умер великий князь Василий, стала править княгиня Елена, отравили Елену, стали править бояре. Один боярин убивал другого, вражда и война не затихали в Москве, сколько князей и митрополитов возносились и низвергались, однако ни один не отпустил тебя на родину, как ты думаешь — почему? — Григорий умолк и выжидающе посмотрел на Максима. — Да потому, что больно ты суров, старче! Порицаешь нас, не даешь спуску, а мы хотим, чтобы нам говорили ласково и на ушко, такие уж мы есть, незрелые разумом, плохие христиане. Но ты-то ведь человек мудрый, вот и поступай мудро.
— Григорий, ежели лекарство сладко, то какой с него прок? — возбужденно ответил Максим. — Исцеление заключено в горечи, что же тут может поделать врачеватель?
Григорий замотал головой:
— Нет, старче, больно уж ты суров. И владыку нашего ты сильно опечалил. Однако не забывай: нет у тебя другого покровителя, кроме владыки Акакия. Он и так немало для тебя сделал.
— Разве ж я это отрицаю? Благодарю его, кланяюсь ему…
— Вот и напиши тогда послание, поступишь справедливо…
— Толкаешь меня писать не то, что почитаю правильным и законным, — вздохнул Максим. — Взять назад, что написано раньше, и писать теперь другое…
— Нет, старче! То, что ты написал тогда, было справедливо. Но и то, что напишешь ты сейчас, — тоже будет справедливо. Подумай сам: ведь епископ не пожалел ни жертв, ни трудов, чтобы возвести заново храмы, восстановить погоревшие строения. Об этом и напиши, доставь епископу удовольствие. Встань и напиши, старче. Со всей мудростью твоей и сладкозвучием. А я тотчас сниму три списка и отнесу их епископу, передам в собственные руки. И вот увидишь, вернет он тебе свою любовь, а проклятый Пахомий больше сюда не сунется.
Максим поднялся. Согнувшись, пошел к столу. Взял перо.
— Отблагодари доброго епископа, — воодушевлял его Григорий, — ничего другого от тебя не надобно. Смягчи свою душу, сделай доброе, правое дело…
Монах склонился над бумагой, мысленному взору его открылись желанные, милые картины — голубая гладь моря, спокойного до самого горизонта; судно, плывущее без опаски, под нежным дуновением зефира, единственного ветра, не заключенного богом в мешок. Вдали Максим различил синеватые очертания суши, корабль приближался к цели. Да, прав был Григорий, надо доставить удовольствие владыке. Надо на сей раз удержать на привязи негодующие страсти. «Господи, просвети, наставь своего раба, вразуми сердце его и рассудок, направь руку его божьим своим повелением. Аминь». И перо, легкое весло в руках старого гребца, принялось за дело: