— Нет. Поздновато теперь. Да и ни к чему. У каждого свое. Одному — в говне возиться, другому — в деньгах, — пришла в себя баба.
— Лучше век в своем говне возиться, чем в чужих деньгах!
— Это почему?
— Здоровее будешь. От чужих денег себе лишь болячки получают. Вот и тебя, посмотри, худоба иссушила. Вместо лица — козья морда, где бабьему быть полагается
— сущие прыщики. Глянь на себя в зеркало: скелет да и только. Настоящее учебное пособие по анатомии. И характер желчный. А все оттого, что деньги испортили тебя. Потому — чужие — всегда считать вредно. Они сон отнимают, отшибают аппетит. Язву желудка приносят. Гробят человека на корню. А говно вреда не приносит. Его хоть в сад иль огород, в теплицу либо в парники, кроме пользы — худа не жди. Без навоза никак нельзя. Он и в раствор на обмазку, из него даже избы строили, он и в топливо идет.
— Дура ты вовсе! Да я при деньгах, век навоза в глаза не видела. Не знала, как он выглядит.
— Потому и высохла, как чахоточная. У нас в деревне ни одной худой бабы нет, — вспомнилось Тоньке.
— Не чахотка у меня. В роду нашем ее не было. Нервы высушили. От них болею, — призналась Шурка.
— А нервы от чего? От зависти? — не унималась девка.
— Век никому не завидовала. И не умею, не способна на то.
— Иначе растрату бы не сделала! — подначивала Тонька.
— Что ты знаешь о том? Растрата… Уже просветили тебя. Воровкой небось считаешь? Как все… А что смыслишь в моей работе? Эх-х, вы, судьи, — вздохнула баба горько. И, вытащив из кармана пачку махорки, скрутила козью ножку, закурила. Опустились плечи Шурки. Глаза в угол уставила. Сопит, молчит. Докурив, взялась раствор носить. А в конце дня не выдержала:
— Не воровала я ничего. Копейки лишней ни с кого не взяла. Работала в магазине на окраине города. Сама понять должна, кто был покупателем? Деревенский люд! У него в кармане, кроме пыли и медяков, отродясь ничего не водилось… Вот и в моем магазине было все кулем. И продукты, и тряпки, и хозтовары. И даже мех завезли, лису-чернобурку. Не хотела принимать. Как чувствовала. Ну кто ее купит в моем магазине, если людям на жратву не хватало? Повесила одну лису в витрине, так и на нее никто не оглядывался. А три тюка неразобранного меха лежали на складе. Я про них позабыла. А через полгода — ревизия, — хлюпнула баба носом. — Начали все считать да перетряхивать. Дошли и до тех тюков. Раскрыли. А мех весь сгнил от сырости. Часть моль побила. Меня враз за шиворот. Дескать, народное достояние уберечь не смогла. А как его сохранить, коль крышу магазина двадцать лет не ремонтировали? За прилавком стоять невозможно было. На голову и за шиворот капало. Сколько лет я ремонт требовала? А кто меня услышал? Поверили, когда мех погнил. А то, что я здоровье свое угробила, — на это плевать! Я — не чернобурка. Вот и повесили на меня великие тыщи. Чтоб впредь не про свое здоровье, про мех помнила! Мне за него рассчитаться и десяти жизней не хватит. Потому для себя свободы не жду. И мужу написала, пусть подыщет себе бабенку. С какой жизнь дожить можно будет. Только не из продавцов. Чтоб в другой раз не горевать и не позориться…
— А дети у тебя есть? — спросила Тонька.
— Дочка имеется. Одна. Твоя ровесница. Замужем. Детей имеет. Крадучись ко мне приезжала два раза. Муж ей воспрещает меня изведывать. Грозил бросить ее с детьми, коль дознается. Я и не велела проведывать. Зачем детей сиротить? Сама как-нибудь отживу свое. Пусть на других мое горе не ляжет…
— А с Семеновной уже здесь познакомилась? — спросила Тонька бабу.
Та вмиг в лице изменилась.
— Ее не трожь! Она меня с петли вытащила! Когда я сдохнуть вздумала.
— Зато Варьку в нее загнала!
— То Бог разберется, кто прав, кто виноват. Но меня Семеновна — жить заставила. Единственная, воровкой не считала. Все знала. И обижать не дозволяла никому.
— Я ей Варьку до смерти не прощу!
— Это твое дело. Но Семеновне нынче и без того лихо. Не увидит воли никогда. А и жизни не знала…
— Кончай о ней! — оборвала Тонька, глянув на перекладину, на какой повесилась подруга.
Шурка пожала плечами и больше никогда не говорила о Семеновне. А Тонька, рассказав бабам о Шурке, прекратила насмешки в адрес бабы. Больше никто не звал ее воровкой.
Шурка, выматываясь на ферме до изнеможения, не только о субботах, об ужинах забывала. Тонька не давала ей отдохнуть, лишний раз перекурить. Время торопило. Знала, зима придет, за все спросит. И бабы, обмазав ферму, утеплив чердак и двери, сами застеклили и зашпаклевали окна. Замазали их, отремонтировали, перебрали полы. Наготовили сена. Накосили и насушили на всю зиму. Думали, без беды работать станут по холодам. Но осенью в стаде вспыхнул бруцеллез.
Тонька не сразу поняла, от чего у нее вспухли все суставы. Боль усиливалась с каждым днем и свалила девку в постель недвижимой, беспомощной. От девки пошел такой запах, что бабы, позвав охранниц, потребовали к Саблиной врача.
Пока он приехал, болезнь свалила и Зинку с Шуркой. Никто не понимал, что в недуге виновно стадо, и бабы продолжали пить молоко, отправляли его в больницу.