Мне такие принципы всегда казались скорее количественными категориями, чем смысловыми. Они говорят не о масштабе оперы. Конечно, она может вылиться и на площадь, но… зачем? Я видел оперные постановки в Риме, в грандиозных термах Каракалы[31]
, видел их на многих соборных площадях, видел в «Зеленом театре» Московского парка культуры и отдыха. Во всех случаях мне это казалосьМузыка оперы должна не греметь на площади, а проникать в жизнь тех, кто собрался вместе по требованию разума и желанию души.
Я хотел для себя открыть Лосского, как открыл Самосуда, Пазовского, Голованова, как узнал Мелик-Пашаева, Дмитриева…Но мои намерения потерпели крах, он не подпустил меня к себе, я был для него чужим и, главное, — ненужным. Ему было не до меня, он потерялся. Гордый и величественный, он — уходил.
Значит, и у режиссеров творческая жизнь кончается вне зависимости от физической? Глядя издали на Станиславского, казалось, что режиссер с годами молодеет, молодеет до бесконечности, до края своего жизненного пути. Ан, нет! Где же элексир молодости?
«У меня! — сказал нам Баратов, — мне его дал Владимир Иванович» (Немирович-Данченко). И в самом деле, Леонид Васильевич не унывал, ему не было причин унывать, да он и не любил показывать свои неудачи и обиды.
С Леонидом Васильевичем Баратовым я встречался чаще, чем с другими режиссерами, хотя мы с ним и не были связаны «производственными интересами». В общем, друг от друга не зависели, друг другу и нужны не были.
Впервые я увидел его в ГИТИСе, когда еще учился. Зашел на его занятия и совершенно обалдел от его искрометного рассказа об испанской корриде. Потом бывал на его репетициях в Свердловском оперном театре, и хотя рассказ о корриде на меня произвел там меньшее впечатление, наблюдение за его работой, деловыми, напористыми, очень конкретными и в высшей степени уверенными замечаниями принесло мне неоценимую пользу.
Леонид Васильевич любил приостановить репетицию для «красного словца». Рассказывал прекрасно, но длинно. А актерам того и надо — рассаживались по сцене, кто где мог, и засиживались… до конца репетиции. Безусловно, подобного рода отключения нужны во время тяжелой репетиции, но они должны быть «чуть-чуть», чтобы не дать актерам размагнититься, на что они очень охочи.
В репетициях Леонида Васильевича было одно важное качество: он никогда не сомневался, что делает самое важное и лучшее, на что способно сегодня человечество. Этот пример убежденности, полной уверенности в себе, делавшей невозможной даже мысль о возражении ему, сослужил мне прекрасную службу в первые годы моей работы.
От частого повторения рассказ об испанской корриде со временем все более увядал, но продолжали хождение «неожиданные» баратовские
В сущности он был добрым человеком, но любил гневаться, «пушить», придравшись к пустяку и любуясь собою со стороны. Это, естественно, никого не пугало.
У него были седые волосы (мне казалось, что седина у него появилась от рождения), красивый профиль, шикарная трубка, из которой он дымил «Золотым руном», на пальце — перстень, глаза чуть подведены. Звал он меня шикарно — Бобом! Он был низкого роста, но ходил так, что окружающим его рост казался «настоящим», рядом с ним они чувствовали себя долговязыми, и это совсем не пустяк. Иной артист считает свою фигуру слишком короткой или длинной, стремится всякими способами сгладить недостаток и тем обнаруживает его еще больше. Ему просто не хватает уверенности в том, что он-то и есть образец, эталон, модель и норма.
Леонид Васильевич был «крепко сбит» и нередко намекал, что с успехом играл в футбол — «правым бэком!»
Я неоднократно писал о Баратове как режиссере, о его вкладе в развитие отечественной оперы и искусства Большого театра, в частности. Он «разрядил» жесткую, конструктивную режиссуру Лосского, приняв ее монументальные формы. Он как бы размягчил ее, сделав пластичнее, естественнее, дал свободу актерскому выявлению. Разумеется, при этом актеры в его спектаклях, получив одновременно и волю и ответственность, профессионально поднялись на ступеньку выше прежнего уровня.