Самосуд не забывал. Помнил он и о том, что первое впечатление от спектакля бывает решающим. Поэтому и не рискнул начать «Войну и мир» с эпиграфа или оркестрового вступления. (Тогда все боялись «формализма» и сумбура вместо музыки.) Он начал с «благозвучной» картины «Отрадное». Он знал цену первым номерам партитуры, но думал об успехе в целом, не принципиальничал, а мудро и тонко служил делу продвижения и развития новой современной музыкально-драматургической эстетики, постепенно приучая зрителя, постепенно создавал реноме новому произведению. Когда спустя десять лет я ставил «Войну и мир» в Большом театре (с дирижером Мелик-Пашаевым), обстановка была уже иной, и эпиграф оперы стал возможным и необходимым.
Часто бывал я у Самуила Абрамовича дома не по службе, не по делу, а так, «поболтать». (Эти встречи чаще всего были после часового разговора по телефону, который кончался фразой: «Лучше приходите пить чай!») Говорили «ни о чем», но каждая встреча постепенно освобождала меня от ограничивающих творчество стереотипов мышления даже в пустяках и всякого рода условностях. Наблюдателен он был удивительно, вместе с тем и циничен в оценках, но незлобив, обладал чувством юмора — добрым, своим, неповторимым (а многие пользуются чужим юмором!). «Самуил Абрамович, вчера на спектакле был Н., ему очень понравилось!» — «Ну, это не интересно, критик Н. любит искусство. А вот что сказал управляющий отделом..?» Его радовало признание тех, кто равнодушен к театру, музыке, людей, «составляющих мнение».
Ядовиты, но добродушны были замечания Самуила Абрамовича о его работе в Театре имени Станиславского и Немировича-Данченко, куда его перевели после работы в Большом театре. Он говорил почти восторженно о том, что «…там повторяют, повторяют одно и то же место, пока что-нибудь не получится. Ведь сломанные часы дважды в сутки тоже показывают точное время!»
Художественный театр он почему-то называл «театром фармацевтов» (уж не влияние ли это Мейерхольда или Маяковского?). Однако об одной поставленной мною сцене в «Войне и мире», желая похвалить ее, он сказал: «Это прямо МХАТ с музыкой». Так же называл он и Театр имени Станиславского и Немировича-Данченко. В этом театре он много и интересно работал. Дирижировал оперой «Война и мир». А однажды так продирижировал опереттой «Нищий студент», что все, кто был на этом спектакле, хорошо поняли, что такое настоящая оперетта, что такое подлинный вкус, шарм, легкость, чувство меры и… академизм высокого класса!
Ну вот, теперь — главное! Спектакль. За пультом Самуил Абрамович Самосуд! Предельная собранность, концентрация внимания. Есть дирижеры, вкладывающие в короткий жест максимум энергии и воли, а есть такие, которые разбрасывают, распыляют свою энергию во многих широких движениях. Предельной собранностью отличалось дирижирование Самосуда и Голованова. Они как бы аккумулировали звуковую атмосферу спектакля и не стремились демонстрировать свою пластическую выразительность. Они не претендовали на то, чтобы на них смотрели. Они не «танцевали» под музыку, они ее творили «здесь, сегодня, сейчас».
Есть дирижеры, которые существуют «рядом с музыкой», осуществляя управление ею как извозчик, у которого лошадь и без того знает, куда и как ей бежать, где свернуть и где остановиться. И зря он чмокает и размахивает кнутом, дергает вожжи, делает вид, что он — важная, решающая персона. Самосуд не управлял оркестром, он существовал в музыке, он сам был музыкой, он рождал ее, жесты его были сдержанны и собранны. И только желваки ходили на щеках, обнаруживая напряжение духа. Сегодняшний спектакль не был повтором вчерашнего, музыка рождалась как бы в первый раз. В его дирижировании не было «показухи», он не играл за пультом «гениальности» или какой-нибудь «отрешенности от мира сего», «сверхвдохновения», которое так любят фиксировать фотографы. Он влиял на публику звуками, а не их красивым воспроизведением. Такая же манера дирижирования была присуща Голованову. Я видел много замечательных дирижеров, у которых жест был широкий, отточенный, красивый, выразительный, однако… Здесь речь идет об индивидуальном предпочтении.
Как Голованов, так и Самосуд импонировали мне еще и тем, что они не «раздавали» музыкантам вступлений, не кичились своей диспетчерской сноровкой, достаточно было выразительного взгляда в сторону группы или отдельного музыканта, чтобы сообщить им характер звучания, мобилизовать на соответствующую эмоцию, придать нужную энергию. Меня удивляло (и сейчас удивляет), как Самосуд добивался pianissimo, которого мне в жизни слышать не приходилось, а Голованов — феноменального fortissimo, абсолютно без всяких хлопот: потрясения поднятыми кулаками, прикладывания к губам пальца, опускания ладоней вниз, и др.