— Нет, не надо. Он... к мужчинам какой-то недобрый. Это же летом на большаке, ну там, за лесом, наших пленных гнали... Ой, Божечка, сколько их там шло!.. По жаре, голодных. Которые обраненные, в закорелых бинтах... И немцы по сторонам с винтовками. Ну как-то пошли мы из села, вчетвером — племянница, ну и бабы. А у племянницы перед тем мужика смобилизовали, думала, увидит. Продуктов узелок прихватила. Стали мы возле мостка, на пригорочке, и правда — гонят! Идут — не идут, а бредут, тащатся. Которые падают, которых ведут. А если которого не возьмут, так немцы — бах! И готов. Стоим мы, глядим, боимся, что немцы прогонят. Но не прогоняют. И тут этот... Вурдулака прибежал, носится возле людей, побежит в одну сторону, в другую — очень встревоженный. А не лает, и немцы его не трогают. И тут — бах в одном конце, потом в другом. Это ж немцы стреляют, кто упал. В аккурат и возле мостка стрельнули одного. Бабы бросились вниз — лежит молоденький такой, с перевязанной рукой. А немцы кричат: нельзя, цурук! Ну мы назад, боимся. Немцы отошли, так этот Вурдулака — туда. Подбежал, холера, и кровь с травы лижет. Человеческую кровь, может, теплую еще. С травы, а потом с груди. Мы аж испугались, во так собака! Как пошли домой, он где-то побежал за колонной. Ну, думаю, пусть идет, зачем он такой? Аж надвечерком является, сильно хромает, подстреленный, что ли? Лег под вербой, лежит, только язык высалопил. И никуда не идет. Ну и остался. Оклемался как-то. Теперь не хромает.
Тетка рассказала, поправила на шее теплый платок, и Азевич не знал, что ей сказать. Пристрелить, наверно, следует такого пса. А может, и нет. Наверно, и собаки теперь такие, как люди, — покалеченные войной, бедолаги в бесприютной собачьей жизни.
— Что-то он к мужчинам недобрый. Как увидит где мужика, сразу шерсть дыбом. Наверно, дались ему мужчины. Особенно если в военном.
— Возможно.
Тетка принялась его кормить. Сначала супом из глиняной миски, из которой он зачерпнул три ложки и больше не смог. Потом заставила его выпить кружку теплого молока с медом. И он с огромным усилием выпил, хотя молоко опять не показалось ему вкусным. Он вконец устал от всей процедуры кормежки, лег на горох. Большой ломоть хлеба остался нетронутым на краю обвязанного марлей кувшина.
— А как же с хлебом у вас? — спросил Азевич. — Есть хлеб?
— Хлеб есть, — с удовлетворением в голосе ответила тетка. — Намолола на той неделе, испекла три буханки. Не то что в колхозе.
— Постой! — что-то припомнив, сказал Азевич. — А где намолола?
— Да в сенцах. На жорнах.
— А разве... жорны у вас не разбили?
— А, тогда! — догадалась тетка, что он имеет в виду. — Били. На три куска камень разбили. Лежали в крапиве. Да еще каждый день делали обход, проверяли, лежат ли там, куда бросили.
— Кто разбил? — сказал он и затаился, ожидая ответа.
— Да комсомольцы эти. И активисты. А мой Иван все равно молол. Смастерил такие обручи, составит камни и смелет ночью. А потом разберет и снова куски в крапиву. Там и лежат. Те придут, посмотрят, в тетрадке что-то пометят. Так и обходились, — тихонько засмеялась тетка, довольная своею с Иваном хитростью.
«Так и обходились! — подумал Азевич. — И теперь она кормит своим хлебом того, кто уничтожал жернова, бил камни. Или она не знает, не догадывается, кто он такой? Или не держит обиды на него и таких, как он? Недавних райкомовцев, комсомольцев, активистов? Что это за характер такой — незлобивый или безразличный к добру и злу? Что это — крестьянское, женское? Или национальное? Откуда это взялось, хорошо это или плохо? А вдруг эта незлобивость будет и по отношению к немцам? Покажется, что и немцы не хуже? Тем более что позволяют есть свой хлеб, который не позволяли есть большевики?»
— Я вам хлебца оставлю и молочка. А супчик подогрею и еще принесу. Пообедать. Так лежите, набирайтесь силы, — сказала она, вздохнула и пригорюнилась. — Может, и мой сынок где так лежит. Если живой. А может, и в земельке уже...
— Да нет, — попытался утешить ее Азевич. — Если молодой, так где-нибудь на фронте. Там все-таки Красная Армия, командование. Воевать будет.
— Хотя бы уж как-нибудь победили немца этого. А то прет и прет, — сказала тетка и трудно вздохнула.
— Победим, — откликнулся он с нетвердой уверенностью. — Не может того быть, чтоб не победили. И лучше жить будем. Справедливее, чем до войны. Все-таки классовая борьба кончится, врага не будет.
Тетка не очень проворно стала подниматься с гороха.
— Хотя бы не было. А то все враги да враги вокруг...
Азевичу показалось, что в ее словах таилось определенное сомнение в том, что сказал он. Но он сказал это искренне. Он очень хотел верить, что после всего пережитого до войны и в войну, когда выгонят фашистов, жизнь переменится. Все-таки люди, объединенные общим усилием, должны избавиться от классовой, партийной да еще какой там вражды и зажить по справедливости. Сколько же можно бороться между собой?