Лузгин уже прокрутил в голове штук двадцать сценариев возможных последствий сургутской встречи, пришел к выводу, что всерьез ему ничто не угрожает, и, тем не менее, не мог не думать об этом снова и снова. Конечно же, Вагапов раззвонит и совершенно точно, по висюльке, укажет его должность и место работы. Последует запрос, но попадет он Бореньке Пацаеву, даже если будет адресован куда выше, за что и воспоем мы славу великой бюрократии «Сибнефтепрома», не дозволяющей бумагам перепрыгивать служебные барьеры. Боренька запросу ход не даст, но вынужден будет ответить. Прежний запрос конкретно в СНП не адресовался (а вот кому он был направлен, Пацаев так и не сказал, отделался хихиканьем и гадскими ужимками), а нынче отвечать придется, но они с Боренькой что-нибудь придумают солидно-обтекаемое, и пока в генералгубернаторстве канцелярская машина пережует ответ и выплюнет новый запрос, пройдут месяцы, а там… Он припомнил конспиративный совет Вальки Ломакина — написать заявление об утере паспорта и получить новый, не зоновский (ему бы выдали без звука, ведь он вполне официально был зарегистрирован по адресу квартиры старика и значился на службе в СНП, чего нельзя было сказать о самом Вальке, проживавшем в городе на абсолютно нелегальном положении). Лузгин в который раз подумал о Ломакине с печалью и жалостью: как и чем он жил все это время? С ним самим, Лузгиным, было так или иначе, но в порядке: он имел работу и жилье, пусть работа была временной, а жилье принадлежало тестю. Он мог ходить по городу, не прячась от людей (Махита выведем за скобки, тут вопрос — особый), встречаться с коллегами, отдыхать на турбазе компании, совершать поездки вроде этой, водиться с мальчиком Кирюшей (здесь надобно уже Тамару осадить, он все-таки не дармовая нянька), беседовать со стариком и всласть начитываться по ночам Осоргиным, которого открыл себе недавно. И даже выпить со старухами он мог себе позволить, но и при этом всем он ощущал удушливую несвободу, что уж тут скажешь о Вальке, шныряющем по городу как партизан в лесу или, вполне представить можно, неделями сидящем взаперти на какой-нибудь из «конспиративок» Земнова. Лично он, Лузгин, в подобной ситуации или помер бы с тоски, или спился, а Ломакина он пьяным не видел никогда. Оставались тоска и упрямство. Но жить такой невыносимой жизнью ради призрачных денег, пусть даже и очень больших… Или же была у друга Ломакина в этом городе еще какая-то другая, тайная, ежедневная жизнь, совершенно неведомая Лузгину и страшная в этой своей неведомости, потому что в ней обязательно должен был присутствовать Земнов.
Он вспомнил и о Славке Дякине, также спрятанном где-то на дне, но уже не земновском — махитовском дне, еще более страшном и безжалостном; вспомнил неведомых и ведомых ему людей, запертых нынче в холодном амбаре далекой деревни Казанлык; вспомнил пропавшую внучку Степаныча и горестно подумал: за что так издевается над нами сука-жизнь? И чем дальше, тем больше, гнуснее. Он вспомнил друга-одноклассника, умиравшего от рака в обшарпанной палате тюменской онкологии, где пахло хлоркой и животной гнилью, и как тот хватал Лузгина за руку влажными пальцами и, плача, заклинал его любить и ценить каждый прожитый день, каждый час и мгновение, а Лузгин не знал, куда ему деться от этой тысячелетиями повторяемой банальщины, урок которой в том, что никакой он не урок, пока не грянет, и в следующий раз он пришел к другу уже в морг на улице Одесской, где в хоре прочих, куривших у крыльца, повторял со вздохом и значением: «Отмучился».
И почему-то вспомнились еще армейские письма тюменского парня имярек, что по наводке из военкомата взял под честное слово вернуть у так мило застеснявшихся родителей и, состряпав газетный матерьялец под лихим, отмеченным редакционной летучкой, заголовком «Домашняя работа по бомбометанию», в итоге так и не вернул. А много лет спустя нашел их в ящике комода среди прочих ненужных бумаг, порвал и выбросил в мусоропровод, после чего недолго маялся стыдом. Родителей тех нынче, пожалуй, нет уже на свете, а парень ничего не знал про маленькую подлость молодого репортера, но ежели и знал, то давно уже простил или забыл, память выцвела за годы. Да и важны ли были парню его солдатские листки с ошибками на тройку с минусом? Тогда, наверно были неважны, а нынче старый дядька, задним числом расставив запятые, читал бы их своим внукам сквозь мутную линзу дедовской слезы.
Поезд опять вздрогнул и замер. Лузгин закрыл глаза и потряс головой, как обычно делал в одиночестве, когда ему бывало стыдно за себя перед самим собой.
Снова топот в коридоре, голоса, глухая возня и тупо оборвавшийся выкрик, дверь купе откатилась и стукнула, и в рваном луче фонаря внутрь ввалились друг за другом подталкиваемые в спину четыре человека. Один из них, шатнувшись, тяжело уселся в ноги Лузгину, другой ругался матерно, и весь этот ночной бедлам перекрыл строгий голос старика:
— Да что здесь происходит, черт возьми?