Когда б возможным сделалось читать в сердцах, то что б открылось нам? В случае Бельмонте — Сомнение (с большой буквы), даже не столько в благой воле Творца, сколько в правильном ее истолковании. А что как ты угоден Богу лишь разрывающий предопределенность, предуказанность своей судьбы? И все это лишь проверка твоей состоятельности: способности твоего желания освободиться от уз, которыми связал тебя Великий Немо (и не мой, и не твой, и ничей; ибо HASHEM
Иными словами, какие уж тут кастаньеты, тут впору похрустеть суставами. «Почему бы не полюбить кольцо на чужом пальце, как на своем?» — мысленно (бессмысленно) насвистывал он, глядя перед собой невидящими глазами. Но даже сверхпрочное стекло, под которым хранятся сокровища короны, имеет, говорят, некую точку, своего рода ахиллесову пяту — крэг по ней, и все вдребезги. Хотя, казалось бы, дед бил-бил, баба тоже…
…Она стрельнула одними только глазами, горящими, как смоль — даже на градус не повернув головы в его сторону. Это оказалось поэффективней всех в мире роз и хабанер — по крайней мере, так взболтнуло мозги, что из пены родилась шальная мысль: «А была б это Констанция, да я б — не я, а другой?» И засим началась
Ну, почему не полюбить кольцо на чужом пальце, как на своем? Все шли на корриду, и он отдался общему движению. Часто встречались центрифуги с клубами сахарной ваты; а потом то там, то сям мелькала ее всклокоченная седина, насаженная на лучину — как голова на пику — со всех сторон объедаемая. Иные на ходу угощались яблоками под красной коркой застывшей карамели, тоже на палочке, румяня при этом щеки. В общем, свою норму г… на палочке съедал каждый, за исключением тех, которые из засахаренного миндаля ставили себе пломбы. Они поспешно, липкими перстами опоражнивали бумажные фунтики разной величины: по 2.50, по 3.50 и по 5 сентаво. Повсеместно курились сигары, не толстые и не тонкие, зато все как одна длинные. Женщины обмахивались веерами-флажками цвета национального флага. И все это двигалось по
Арена в Кастексе была с пятачок, и ступени амфитеатра, круто спускаясь, образовывали воронку с довольно узким горлом. Заполненная публикой, она казалась мохнатой. А ручеек все стекал по проходу, и последние плешины, кое-где еще зиявшие, затягивались на глазах.
«Зачем я здесь? — подумал Бельмонте. — Зачем я вообще? Как взялся?»
Ближайшая женщина была через место от него, только ступенькою ниже. То есть будь он конем — в пределах одного хода. В красной мантилье (вещь небывалая!) поверх стоймя стоявшего гребня, часто и жарко дыша, она, не переставая, выкрикивала: «Оле! Хе-хо! А-а-э!» — хотя арена еще пустовала, а песок, перемешанный с опилками, был девственно желт. Всех рядов насчитывалось девять, по числу ступеней, словно вытесанных захваченными в плен инками или инопланетянками. В самом низу в кружок разместился оркестрик. Дирижеру завязали глаза, музыканты прицелились — барабанная дрожь — и грянул аккорд.
— А для чего завязывают глаза? — поинтересовался Бельмонте у соседа, субъекта с невыразительным до противности лицом.
— По требованию профсоюза, — и, усмехнувшись, противно пошутил: — Чтоб не видел, кто сфальшивил.
Противный был словохот и что-то без конца рассказывал, но Бельмонте все же твердо решил дождаться конца. Потому не отвечал и никак разговор не поддерживал, дабы не подливать масла в огонь, справедливо полагая, что иначе фитилек вовек не погаснет. Но противный был ханукальным чудом во плоти, и Бельмонте смирился, кляня —