Двухэтажный дом, вероятно, это был завод, пока не сгорел. Мы во внешнем Нёребро[10] или где-то на Северо-Западе, в каком-то переулке к переулку, далеко от Нёреброгаде и от машин. Здесь так тихо, неподходящее место для ночных прогулок. Во всяком случае, если ты привлекательная девушка. Мы идем вдоль изгороди из стальной проволоки, пока не доходим до ворот. Иван осторожно снимает с цепи висячий замок, только теперь мне становятся видны следы от молотка. Говорит, что так и было, когда он его нашел. Толкает дверь, мы заходим, он просовывает тонкую руку сквозь ограду и осторожно водворяет замок на место. С дороги не видно, что он взломан. Между плитками на площадке перед зданием вольно произрастают сорняки, сквозь разбитое окно тянутся ветки дерева. Двухстворчатая дверь и табличка, закрашенная черной краской из баллончика. «С той стороны», — говорит Иван, и мы обходим дом и заходим в дверь поменьше, с белой облупившейся краской и отметинами на замке, оставшимися после взлома большой отверткой. Чтобы дверь открылась, ему приходится налечь на нее плечом. Мы проходим по темному коридору, пахнет дымом. Запах усиливается, когда мы входим в комнаты, по-видимому бывшие когда-то приемной и рабочим залом. От мебели отломаны здоровые куски, по столу разбросаны останки телефона, под столом — кусочки серой пластмассы. Оплавившийся компьютерный стул. Стены закопченные, на самом верху видно, что они были рыжими. Рамки с плакатами попадали вниз и разбились. На одном из столов — металлическая рамка, фотография почти сгорела, видна половина лица девочки-подростка и рука, обнимающая ее за плечи.
Пахнет холодным дымом, мочой, испражнениями.
На уголке одного из столов стоит открытая картонная коробка. Сбоку — черные метки от огня, но в целом выглядит неповрежденной. Все вокруг закопченное, наверное, кто-то принес эту коробку из другого места, притащил с собой и оставил. Решил, что она не заслуживает спасения. В коробке полно открыток.
Верхние открытки обгорели дочерна. Мне приходится залезть поглубже, чтобы увидеть, что там такое. Подросток со светлыми волосами и скейтбордом на плече, с плеером на ремне. Улыбается. Бодрый молодой человек. Очень бодрый молодой человек. Смотрит на меня с большой верой в себя и свое будущее. В глазах нет упрямства, он вежлив с бабушкой, не курит гаш до усрачки, не нюхает клей. Многообещающий — вот подходящее слово. Наверняка он сейчас в моем возрасте, надеюсь, что у него все плохо. Надеюсь, у него СПИД.
— Этим они и занимались, — говорит Иван. — Открытками. Поздравительными открытками. Ну, ты знаешь. Бумага. — Он смеется.
Я, кажется, понимаю, что он имеет в виду. Типография — место, где делают бумагу, рано или поздно оно должно сгореть.
— Пошли, — говорит он.
Мы проходим по залу, узкий коридор ведет к лестнице наверх. Она скрипит, от прикосновения к перилам на пальцах остаются черные следы.
— Она выдержит.
Иван смеется:
— Надеюсь.
Второй этаж меньше пострадал от пожара, но зато сильнее разгромлен. Большое помещение с наклонными стенами и высокими столами. Тут, наверное, была художественная студия, хотя трудно представить это теперь, когда здесь все разломано. Тот, кто вынес дверь, наверное, просто взбесился. Стены размалеваны черной краской из того же баллончика, что и табличка внизу, кое-где пробиты дыры, и из них свисают клочья изоляционного материала. Здесь тоже сильно воняет мочой. На стене большими черными буквами написано: «Люби!»
Снаружи медленно заходит солнце. Иван зажигает стеариновую свечу, установленную на крышке ведра из-под краски. Мы сидим по обе стороны от свечи, я — на деревянном ящике, он — на старом изношенном спальном мешке, на полу. Окна разбиты, и пламя дрожит. Он ночевал здесь последние три-четыре недели. Раньше он спал в заброшенном железнодорожном вагоне.
Иван доедает остатки своей пиццы. Сосредоточенно, не поднимая глаз. После него не остается ни крошки.
Затем он снова начинает говорить, его датский стал уже более уверенным. Он пьет какао, я пью сегодня очень крепкое пиво.
— А ты знаешь, что кролики едят свое дерьмо?
Так он спрашивает, абсолютно без повода или подготовки. Похоже, что его изнутри переполняет поток слов, из ведер ассенизаторов выплескивается содержимое. Я качаю головой.
— Кролики едят свое собственное дерьмо. Это единственный для них способ получить достаточное питание.
Я бы хотел поддержать разговор. Но мне нечего сказать.
— Едят и срут и снова это едят. Ну, два раза. Сначала есть, потом срать, а потом снова есть.
Я киваю. Я понял. Снова есть.
— Говно номер два они не едят. Там больше нет ничего.
— А как они узнают, что это говно номер два?
Иван смотрит на меня:
— Я не знаю…
Стемнело, белки его глаз светятся.
— Я не знаю, я, наверное… забыл.
Болтая, Иван рвет коробку из-под пиццы. Рвет на квадратики и укладывает в стопочку. Он говорит: последние пару месяцев, до того как стать беженцами, мы питались булочками из муки, масла и воды. Мы были из тех счастливчиков, кому еще было что есть.