— Я тоже так думаю, — отозвался Макашин. — Снег, в лесу или в поле не отсидишься, дай, думаю, наведаюсь к старым знакомцам, полюбопытствую.
Григорий Васильевич, опираясь руками на стол, поднялся, стараясь выдержать неотрывный, тяжелый взгляд Макашина.
— Зачем они тебе, Федька? — спросил он. — Они же дети неразумные, с каких это пор стали с бабами да ребятишками воевать, за их отцов такой платой возворачивать?
— А-а, понял, — удовлетворенно протянул Макашин. — Я давно говорю, обучила тебя грамоте Советская власть. Садись, садись, дед, я тебе сейчас обскажу в самый раз, торопиться нам с тобой некуда.
Он подождал, пока Григорий Васильевич опустился на старое место, достал сигареты и прикурил от каганца, прищурив глаза.
— Я от тебя, дед, ничего не требую, ты только скажи, где ты их прячешь.
— Бог с тобой, Федька, я их с тех пор не только не видел, а и слуха никакого о них не имею. Да если бы и знал, не сказал бы.
— Во-первых, я тебе, дед Гришака, не Федька, а господин начальник полиции, а во-вторых, я знаю, чего хочу, Эй, бабка, ты куда? — повернул он голову к Пелагее Евстафьевне, которая торопливо набросила на себя шаль. — Ты уж, будь милостива, никуда больше не ходи, а то скучать тут одни будем.
Пелагея Евстафьевна опустила шаль с головы на плечи, тихонько села на лавке, поближе к порогу.
— Так-то лучше, — сказал Макашин. — Нехороший у тебя манер, бабка Палага, гость за стол, а хозяйка со двора.
— Господь с тобой, Федор, — сказала Пелагея Евстафьевна, обиженно поджав губы. — Никогда такого сраму у нас, у Козевых, не было, зря обижаешь, Федор, мы с твоей покойной маткой в кумах ходили.
— Ходили, ходили, бабка Палага, — согласился Макашин, — потом все разошлись, каждый по отдельной стежке. У каждого своя доля, свой горб, бабка Палага. — Он повернулся к Григорию Васильевичу, словно мягко качнулся в его сторону. — Ну, так что, старик, где же волчица сволчатами Захаровыми? А?
Григорий Васильевич укоризненно повел головой, опустил глаза.
— Не дело, не дело говоришь такое о детях, Федор Михайлович. Была у вас вражда да злоба, промеж тобой с Захаром, а дети при чем?
— Они наших детей не жалели, когда на Соловки да на Урал в снега гнали, — тихо сказал Макашин, покачивая головой как бы в лад какой-то своей, одному ему слышной песне. — Они нас не жалели, — трудно выдохнул он, словно заранее прощая себя. — Ни детей наших, ни баб, ни нас самих, когда мы каналы долбили да золото мыли во льду да грязи по горло, что ты мне про жалость сейчас талдычишь, дед Гришака? Нету у меня никакой жалости, выгорела в разных тайгах.
— Захар-то, Захар тут с какого бока? — постарался как можно простодушнее изумиться Григорий Васильевич. — Он тебе, что ли, лютый враг? Ты же его сам тогда из обреза хотел успокоить, Федор, а ему что было и делать? У него четверо детей бегали, один другого меньше.
— Ладно, дед, ты мне брось молитвы читать, я неподатливый. Не он, что ли, был активистом в нашем сельсовете по высылке? Ты лучше скажи, где семья Захара?
— Свят бог, не ведаю, — перекрестился, вспомнив, Григорий Васильевич, в то же время хорошо зная, что Макашин ему не поверит. — Был председателем, приказали, никуда не денешься, власть — она...
— Брешешь, старый, все знаешь, — перебил его Макашин. — Ты не подумай ничего плохого, я ведь на службе. У меня тоже начальство, приказало, вот и приходится бегать, высунув язык. Ну, меня не будет, другого пошлют, такие семьи у немцев давно на учете. Да еще и хуже, отправят в трудовой лагерь, работать под плетками придется.
— Не знаю, не знаю, — опять стал уверять Григорий Васильевич. — Не стучались они ко мне, да и если бы в Густищах были, ты и сам знал бы прежде меня, донесли бы тебе. Нет их в Густищах, Федор Михайлович, отруби мне голову.
— Нужно будет, и отрубим, топор опустить недолго, — угрюмо проворчал Макашин и, упершись подбородком в круглый темный кулак, замолчал, и все затихло в избе; Пелагея Евстафьевна, которой наскучило сидеть без дела, встала, освободила окна от плотных занавесок, и в избе сразу стало светлее.
— Вот и утро, господи благослови, — тихонько сама себе сказала она, взяла ямки, вытащила из печи чугунок с картошкой и попробовала ножом, готова ли. Нож мягко прошел до самого дна; Пелагея Евстафьевна слила картошку, поставила ее к жару подсохнуть.