Грозный, предостерегающий металл прозвучал в последних словах.
Началась «челночная» операция. Мы разбирали минометы, несли их к деревне. Складывали в риге. Возвращались назад по этому снежному полю, исковерканному воронками, с распластанными то тут, то там трупами убитых, — снежок припорошил их, и они виднелись холмиками.
Мы с Виктором держались друг подле друга. Как самолеты в воздухе, которые, словно связанные, прикрывают друг друга. Я испытывал к нему братскую нежность и доверие. Порознь мы были две одинокие пылинки в холодном враждебном мире, вместе, казалось, могли встретить и отразить грудью самое неожиданное.
Мы молчали. Да и о чем было говорить? Гнетущее напряжение не оставляло нас. Весь этот день мы были на краю. Приказ об атаке, казалось, приближал конец.
Виктор неожиданно остановился, с хрипом хватанул морозный воздух, выдохнул с мукой, страданием:
— Только бы он выжил! Только бы он не замерз на дороге…
Затряс головою, всхлипнул, заплакал, открыто, по-детски, не таясь.
И я не выдержал. Я плакал тогда в первый и последний раз на войне. Мы плакали об Иване, о его страшном ранении, о его тяжкой судьбе. Только теперь, в эти минуты затишья, когда мы вдвоем стояли на пустынном поле, мы в полной мере почувствовали зияющую горечь потери. Мы плакали обо всех, кто больше не встанет, не поднимется с этой промерзлой земли…
Мы прощались с наивной верой в уготованное человеку счастье, в радостную судьбу его, со всем тем, что мы называли справедливостью разума, со всем, что должно было быть в мире и чего не было в мире. По крайней мере на войне. Но раз была возможна война, значит, не было правды, добра на всей земле. Не она правила миром, не по ее законам жили люди.
Но мы-то твердо знали, как д о л ж н ы жить люди. И поэтому мы могли идти по этой дороге войны до самого конца, сквозь все, что уготовила нам судьба.
Все, что давило на нас кошмаром этого дня, этого незаконченного дня, вылилось в этих нелепых детских слезах.
Странно, мы даже как будто приободрились после этого и начали деловито искать штыки к своим винтовкам.
Какой же это был бесконечный день!
Несколько раз мы совершали переход от деревни к реке, от реки к деревне. Немцы вели редкий огонь. И даже в эти часы, которые после утренней канонады казались нам избавлением, никуда нельзя было уйти от войны.
Вот мы вшестером поднимаемся от реки, несем гранаты. В деревню можно пройти двумя проторенными дорожками, одна — слева вдоль низкого, занесенного снегом кустарника, другая — справа, вдоль такого же кустарника на другой стороне. Мы молча разделяемся, без всякой, казалось, причины, по какому-то непонятному и неосознанному велению, трое идут по левой дорожке, трое — по правой. Свист мины. Она взрывается справа, вблизи от тех троих. Рассеивается дым. Один из них, придерживая окровавленную руку, бежит к реке, другой, бессильно отвалив голову, затихает на снегу, третий постоял-постоял, наклонился над ним, безнадежно махнул рукой, пошел к деревне.
Мы молча переглядываемся с Виктором. Кряхтит, вздыхает за нами Павлов. Он тоже все с нами. Ни на шаг от нас.
И я думаю о мистической силе случая. Ведь и мы могли пойти по правой дорожке. Я помню, даже заколебался было, как идти. Что определяет человеческий выбор? Какое звериное сторожкое чувство оберегает тебя в самых тяжелых обстоятельствах, то вдруг изменяет, — и человек, казалось, сам себя подставляет под удар. Чем определяются границы человеческого выбора? Надо ли доверять бессознательным побуждениям, которые заставляют тебя стать здесь, а не там, пройти здесь, а не тут. А может, на все махнуть рукой. Будь что будет!
В трагическом хаосе войны я становился фаталистом.
И меня оберегала судьба. А потом так трахнуло, что лучше бы по частям.
Этот день держал нас в непрестанном напряжении. Заставлял жить немыслимо резкими переходами чувств.
Я еще философствовал, вспоминал древних, их веру в трагическую неизбежность, в рок, в судьбу и бесстрашие, с которыми шли они навстречу неотвратимому, а тут вновь послышался дальний гул.
Мы настороженно подняли головы. Из-за заснеженного широкого пригорка вдали, правее нас, вынырнули самолеты. Они шли по три. Сумеречные, зеленовато-темные, в звенящем опережающем реве моторов, они шли низко, казалось, над самой землей.
— На-а-ши! На-а-ши! — прокричал Виктор торжествующим голосом. Он стащил шапку, замахал ею, яростные слезы восторга показались на его глазах.
Самолеты поворачивали, накренялись, тут и я разглядел красные звездочки на их крыльях. Они хорошо были видны, эти звездочки! В радостном вихревом вое самолеты проносились над нами. Тройка за тройкой. Сколько же их было! Десятка полтора, не меньше. И над ними в высоте еще самолеты. Они носились то сюда, то туда. Истребители прикрытия.
Темно-зеленые самолеты стали в круг и один за другим ринулись на высокую церковь, на позиции, занятые врагами.
Проваливаясь по колени в снегу, мы побежали на пригорок, поднимались на носках, чтобы лучше видеть.