Александр много слышал о вреде спиртного, но не придавал значения этим разговорам, так как хотя и выпивал при случае, но считал себя непьющим. Здесь же, в присутствии незнакомых женщин, особенно Вареньки, боялся уронить мужское достоинство — пил вровень с Очкиным.
— Слово, говоришь, дал — эт хорошо! — продолжал Очкин, бубня себе под нос.— А чего оно стоит, слово твоё?.. Сколько раз давал его вот ей, Ирине.
Это было уж слишком! — при чужом человеке... Вот он всегда так: ни меры, ни такта.
Мать и дочь вмиг покраснели, потупили взор. Вилками ворошат кусочки мяса, но не едят. Александр сидел рядом с Варей; он краем глаза видел заалевший кончик её уха, над ним полумесяц локона темных волос.
— Вы говорите, папа давал слово,— нарушила она молчание. Голос её дрожал.— А я не слышала. Папа не давал мне слова, а если бы он дал, если б дал...
Грачёв положил ей на плечо свою большую сильную руку.
— Давал, доченька, давал. К сожалению, Михаил Игнатьевич прав.
Очкин, ободрённый поддержкой и, очевидно, желая сгладить неловкое впечатление, продолжал:
— Видел я твоего профессора, был у него. Несерьёзный он человек. Прожектёр! Безответственную болтовню разводит. Трезвость, говорит, нужна. Абсолютная трезвость! Я его спрашиваю: «А как установить эту самую трезвость?..» — «Запретить пить — и всё!» — говорит он мне.
Очкин качнул кудлатой серебряной головой, хмыкнул:
— Чудак! Семьдесят пять лет прожил, а говорит глупости. Вот уж кто-то истинно сказал: не всегда знания ума прибавляют. А ещё какой-то мудрец о профессиональном кретинизме говорил. В одном деле — профессор, а во всех остальных... Был у нас один такой: два института кончил, а предлагал одни глупости. О нём так и говорили: умный дурак.
— Николай Степанович Бурлов — академик, лауреат, признан во всём мире,— сказал молчавший до того времени Александр.
— Не о нем я, разумеется,— осадил свой пыл Очкин, поняв, что зашёл далеко.
И продолжал:
— В наше время желать абсолютной трезвости — всё равно что желать абсолютного счастья. Разводы, преступления, алчность, ложь, подлость, предательство... Наконец, сама смерть!.. Хорошо бы, конечно, без всего этого, да как избавишься вдруг от всего разом? Да и жизнь бы поскучнела. Всё бы стихло, смолкло — борьба, страсти, само движение. Люди бы лежали, да пили бы своё счастье. Чушь какая-то!
Очкину никто не возражал; все сидели и друг на друга не смотрели. Тема разговора хотя и была знакома каждому, но суть проблемы, её историческая подоплёка, социальная сторона, особенно же медицинская окраска, были для всех закрыты. Мало в них смыслил и Очкин, но в силу укоренившейся привычки под всем подводить черту, говорить последние, завершающие слова, вещающий истины тон,— всё это подавляло, отбивало охоту к возражениям.
К тому же Очкин был умён, хорошо знал психологию людей, нравы времени, потребности общества. Он во всяком случае пускал в ход практические доводы, применял холодный, деловой расчёт; складно и гладко обрамлял свою мысль. В его речи слышался своеобычный стиль, и блеск, и логика. Редко кто мог устоять с ним в споре.
В молчании заканчивали обед.
Стали прощаться.
Грачёв, провожая друга, сказал:
— Не обижайся на Очкина, он со всеми так: нагнёт башку словно бычок и бубнит себе под нос. Сколько знаю его — всегда такой.
— Странно,— пожал плечами Александр.— У нас бы такого в цеху не потерпели.
На прощание Грачёв напомнил другу:
— Если твоя матушка возьмёт меня — я, что ж, пожалуй пойду. Учеником пока, а потом, может, и заладится.
И, помолчав, добавил:
— По моей специальности — тренером или в школу учителем физкультуры — меня уж не возьмут. Да, признаться, хотелось бы в большой коллектив, к серьёзному настоящему делу.
Ну, а Михаил Очкин? Откуда у него такая самоуверенность, такое сознание собственной силы и непогрешимости.
Закладываться его характер начал в годы войны. Ему было двенадцать лет, когда гитлеровские солдаты, стоявшие в его родном селе в окрестностях Минска, расстреляли его отца — Игнатия Родионовича, бывшего связным в партизанском отряде. Весь тот страшный день Михаил проплакал, забившись в сено на скотном дворе, а ночью вышел и при свете луны у крыльца соседнего дома увидел спящего гитлеровца. Очевидно, немец был пьян: рядом на снегу лежал автомат. Михаил взял автомат и подался в сторону леса. Там его встретил партизанский дозор: в отряде знали о гибели его отца.
Первое жизненное потрясение наложило отпечаток на характер Михаила: он стал замкнут и молчалив, редко смеялся. Одна дума владела им: отомстить за отца. Она вела его по партизанским тропам. Он был смел до безрассудства; казалось, Михаил искал смерти, но смерть его обходила.
Однажды к партизанам опустился самолёт. Взлететь обратно не мог — не было бензина. И тогда Михаил сказал командиру отряда:
— Я знаю дорогу, по которой немцы возят бензин на свой аэродром. Разрешите устроить засаду?