— Вся человеческая наша сложность, все вершины и откровения нашего духа
— И вы уверены, что молекулы ДНК поддадутся вашим заклинаниям?
— Я понимаю твой скепсис, Глеб. Результат не гарантирован и будет ясен через тысячелетия.
— Вы сейчас уже наплодили химер. Остановили развитие здешнего человечества, пусть оно хоть трижды хуже и кровожаднее, нежели наше, но предстоящий ему путь более-менее понятен! И всё за-ради… Я понял вас, захотелось поэтичной, философствующей, созерцательной цивилизации. Мне её хочется не меньше вашего. Но разве вы можете мне обещать, что пройдут тысячелетия и в лесах этой планетки не будут сидеть убогие, покрытые струпьями и вшами потомки племени омега, испытывающие некие лирические переживания по поводу барабанящего по листьям их крыши тропического дождя.
— Вполне вероятно, — ответил профессор. — Но в той же, я подчеркиваю, в той же мере вероятно и то, что потомки племени альфа, отправившись по нашему пути, не до какой цивилизации не дойдут, просто будет злое племя, с какими-нибудь изуверскими ритуалами. Такие есть на земле, как ты знаешь. А теперь представь, если бы на Земле были только они.
— Если вы насчет людей альфа — такой вероятности нет. Вообще, одна только предопределенность. После вашего вмешательства, профессор.
— Ради непредсказуемости людей омега, что я могу сказать? Ты же сам пропел гимн непредсказуемости, Глеб. Так почему у тебя не хватило мужества на него, как только затронуто то, к чему ты привык, и во что ты веришь?! А веришь ты в племя альфа, даже если и не можешь признаться себе. Потому как они дублируют нас.
— Я сказал, что хотел бы такой предыстории, которую вы пытаетесь лепить из этой вашей омеги, — сказал Глеб. — Но не вместо истории.
— Ты так и не понял, — вздохнул Снайпс.
— Это ваше желание создать мир, метафизика которого сумеет то, чего ей так мучительно, так беспощадно не удалось в человеческом нашем бытии… Но вы же не текст создаете, а пытаетесь лепить из нуклеинового праха! Да, я не дорос до собственных проповедей непредсказуемости, свободы и безосновности, вы хорошо поймали меня. Но в вашем праве махать генномодифицирующим скальпелем я сомневаюсь. То, что вы сделали с альфой, не искупить грядущим миром омеги, каким бы он ни был.
— Я знаю, — кивнул профессор. — И сделал это в полноте знания.
— Как вы сказали: смесь из жажды добра и света, демиургического ража и всегдашней нашей человеческой жалости к самим себе? Вы стали ее заложником, попали в такую ловушку.
— Да, попал.
— И что? Пришлось стать Богом?
— Поначалу, да.
— А потом? Стойте. Я понял! Не Творец, не Господь, но измучившийся, уставший, отчаявшийся человек творит
Профессор Снайпс промолчал.
— Только с чего вдруг безысходность? — продолжал Глеб. — Вы же человек эпохи, когда человечество достигло немыслимых высот и не только в технологиях, но и в смысле гуманности, счастья, добра. Преодолело собственную историю, искупило ее.
— Ладно, Глеб, — сказал профессор, — наверное, на сегодня хватит.
Он встал, подал руку. В его улыбке, в рукопожатии кроме усталости, снисходительности к Глебу, на этот раз не показной, не театральной, была жалость, опять же не показная — профессор думал, что Глеб не заметил.
Какое счастье стоять под душем. Если б еще можно было и не думать.
Бар был почти что пуст, только пара бутылок «мартини» и коньяк. Он вынул, поставил на стол бутылку коньяка 2231 года. Кто бы мог подумать. Двести пятьдесят лет с лишним. Только в бутылке, насколько он читал, ни коньяк, ни вино уже не доходят (это так называется, кажется). Первая рюмка показалась благодатной.
— Леб. — У раскрытого окна его гостиной стояла Мария. — Как дела?
— Всё в порядке, — усмехнулся Глеб.
— Я, — Глеб обратил внимание, она называла себя не в третьем лице как утром, а в первом. — Я с работы.
— Что?
— Из лаборатории.
— Зайди ко мне.
— Зачем?
— Будем есть пудинг.
Глеб вспомнил про тот утренний, что так и не пошел за завтраком.
— Кем ты работаешь? — Глеб поставил перед ней огромной кусок пудинга и налил ей чаю.
— Подопытным кроликом.