Я покачал головой. Перестал перебирать жемчужины пальцами. Отвернулся от мира – послал племяннику взгляд: «Ну? Я тебя учить должен?»
Правда, был, помнится, один бешеный, на колесницу которого Посейдон даже становиться боялся.
Глазам Гермеса может Афродита позавидовать – она все хвасталась, что у нее самые большие глаза на Олимпе… Не самые.
Вестник богов захлопнул рот так поспешно, будто туда и впрямь стремилась одна из сестер покойной Медузы.
Жемчужины бездумно щелкают под пальцами, только все быстрее и быстрее.
Сомневаюсь. Брат давно меня не видел, да он никогда и не умел смотреть как следует, а в запале, наполненный азартом перед гонкой…
Больше за лошадей опасаюсь: мои тоже вороные, как у Ареса, но чтобы Жеребец не распознал коней из Гелиосовых конюшен…
Смотрел он на меня все еще с удивлением, но зато уже начал соображать. Хотя и не слишком четко: взять что-то у Гекаты – все равно что раскрыть себя. Зная ее любовь ко мне – ее снадобье перестанет действовать в самый нужный момент.
Глаза у вестника мгновенно стали очень-очень косыми. И лукавыми – почти как ухмылка.
То есть, эти трое чаровниц, которые порхают вокруг Гекаты в последнее время…
Я не успел ничего сказать: вестник богов, хихикая, упорхнул под самый свод.
Наверное, наслаждался выражением моего лица.
А может, просто спешил к Гекате – начинать выполнение коварного плана.
Скатилась по нитке еще одна жемчужина. Черная. Застыла между черными и белыми сестрами – ни туда, ни сюда.
Асфодели на полях качали головками укоризненно. «Куда ты опять ввязался, неугомонный?»
У вас спросить забыл, куда мне ввязываться…
* * *
В облик царя Писы Эномая я втискивался с трудом.
Может, сказалось то, что я ни разу прежде не принимал обличье смертного (а зачем, если есть хтоний?). А может,
Царь Писы Эномай был узкоплечим. Тонкокостным, жилистым. С глубоко посаженными хитрыми глазками цвета нездорового моря. С носом-шильцем, которым полагалось хищно клевать воздух, вот только нос был сбит набок: наверняка после падения с колесницы. Грязно-рыжие кудри вяло пенились вокруг изрядной проплешины на голове. Ноги – кривое колесо, с такими только на тряской дороге равновесие держать.
Пожалуй, единственной примечательной внешностью царя были руки. В них будто ушла вся сила и красота, положенная человеку: мускулистые, с сильными пальцами и застарелыми мозолями от вожжей, чужие руки, руки юнца – на уже начавшем дряхлеть теле…
Я сжал и разжал пальцы смертного. Ощупал лицо, потом плечи, особенно плечи, с ними было труднее всего, норовили стать шире, чем нужно… Заглянул в серебряную гладь зеркала.
«
Со взглядом ничего поделать так и не мог. Глаза остались черными. Пронизывающими, затягивающими – взгляд Владыки. Зевс бы опознал меня в секунду, хорошо, если Посейдон приглядываться не будет.
Покои басилевса пустовали – сюда не совались навязчивые слуги. Не появлялась томная, виляющая бедрами Гипподамия, из-за которой нынче намечалось состязание.
Куда Гермес дел самого Эномая – было неясно.
Я прошелся по покою, больше напоминавшему конюшню: колесницы и лошадиные головы на каждом предмете. Ларцы из лошадиных черепов. Стены, расписанные табунами лошадей. Ковры из лошадиных волос.
На моем хламисе тоже бежали кони. Впрочем, чего и ждать от смертного, назвавшего дочь Гипподамией[3].