Ветер бросает в лицо соль далекого моря. Щелкает хлыстом – дразнится. Треплет в небе растрепанные гривы облаков.
Шепот народа стихает, перекрытый хриплым рыканьем рога: «Вперед!»
Морской шторм во плоти дернул с места, прогрохотал по дороге, мощеной специально для колесниц. Только и оставил позади – что шепот да горожан, окосевших не хуже Пелопса: «Видел, как…?!»
Томный светловолосый лучник нашептывает сестрице: «Ну что?! Готовься брак благословлять!»
Только воин-громила ухмыляется за своими шрамами и отмахивается от пристающего к нему Гефеста: «Что?! Вы еще моего сынка в деле не видели. Такого-то точно – не видели…»
И застыла, глядя на оставшуюся перед дворцом колесницу, сероглазая воительница в скромном пеплосе. «Посмотрим…» - так и пляшет на лице воительницы. Хотя на что, казалось бы, смотреть?!
Посейдон, за миг до того, как сорвался с места, был похож на совершенное изваяние. Какой-нибудь скульптор мог бы трепетно высекать его из мрамора несколько лет, а потом назвать: «Колесничий»
Я похож на Мома-насмешника – если бы ему вздумалось изобразить эту статую. Ноги – колесом, нос боком загребает воздух, лобик низкий, хитон болтается вокруг костей – скульптор бы бегом побежал в мое царство, если бы ему приказали ваять с такой натуры.
Лошади и те раскусили обман хозяина: поиграем, да?! – и прикинулись дохлыми клячами, даже гордые шеи согнули. Ты с лысиной, и мы не хуже. Можем еще языки высунуть и хвостами помахать вяло.
Морская соль скрипит на зубах, а колесница Гелиоса в небесах начинает бежать веселее – богу солнца приходится придерживать бег коней, которые рвутся за упряжкой Посейдона.
Пожалуй, хватит. Черногривый из города выехал, вон, слышны приветственные крики от стены. Нужно трогаться, а то выйдет недостоверно.
Гермесу кивнуть. Глаза прикрыть – незачем себя выдавать…
И ласково огладить вожжами две аспидные спины.
Скрип колес. Мерные удары: восемь копыт бьются о камень восемью сердцами.
Два блестящих тела – черная бронза? лоснящаяся тьма? горящее масло, которого так много в недрах земли? – с шага уходят в рысь, не торопясь в галоп, потому что слышат меня, знают, что нам еще рано…
Все восхитительно предсказуемо: тряская дорога, по которой колеса скользят, будто пентеконтера[6] по волнам в штиль; запах сена и навоза – запах города – и чинары, хлопающие тряпочками листьев; меканье коз, которых хозяйки успевают выхватывать из-под копыт: «Куда, дурная?!» Грохот и звон разбитой посуды: кто-то спешит посмотреть на проезжающего басилевса; перед колесницей, смешно переваливаясь, прокатывается кувшин, пузатый, целый, но весь в трещинах… Дома и дворы сливаются с лицами: чумазый подмастерье кузнеца – и подкопченная кузница; сырая, колбасная ряха в оспинах – дом, со двора которого несется блеяние, а над порогом висит череп овцы…
Хлопают на ветру хитоны – сушатся. На городском рынке – свежий сыр: торговец дерет глотку так, будто решил заглушить вопль Пана, который закончил Титаномахию. «Мё-о-о-о-о-д!!!»
Начиная хмелеть, я едва удерживаюсь – чтобы не отпустить вожжи, не позволить четверке – нет, двойке – сорваться в полную силу, так, чтобы искры разбавили весельем этот серый, пропахший лошадями город, чтобы – куда там Посейдону! – Гелиосу не угнаться…
Собака вывернулась из двора, учуяла азарт колесничего – рванула за колесами, истошно лая. Молодая, глупая, белолобая, но с быстрыми лапами и звонким голосом: «Кус-ну! Кусну! Следом! Вскочу!»
Юность, не надо. Не шли гонцов и уж тем более не являйся сама, я простился с тобой на руинах старого мира. Я не ждал тебя здесь. Владыкам нельзя быть молодыми,