Он оставил меня у избы с пленными и ушел. Но холодок близкой смерти, только что коснувшейся меня, не отпускал. Что остановило его, шпиона, фашиста, почему он не пустил мне пулю тут же? Может, хорошее утро или то, что он смог вспомнить, как видно, приятное прошлое? То ли, долго скрывая, мог теперь прямо сказать: «Я шпион»? Хотелось покичиться своей властью?.. И такие шли на Москву. Стало тошно и противно, будто по мне лазила гадина. А может быть, чувство родины в нем пробудилось?..
Подойдя к группе, увидел, что Алексей говорит с Сашкой Лапшиным{2}
из нашего взвода. Радость была огромная! Оказалось, он с другими на переправе попался. Ребята стали меня расспрашивать, что переводчик говорил. Бегло рассказал, решили: будем называться «кунстмалер Академи Москау» — все, что мы смогли придумать и сказать по-немецки, и это объяснит наше пребывание на фронте как художников. Едва успели договориться, как. Сашу отсчитали и втолкнули в избу. Мы с Алексеем должны идти в следующей группе.Мы стояли перед избой, в которую вводили по три-четыре человека, затем, выпустив, вводили новую партию военнопленных. В избе обыскивали, нет ли оружия и какие документы у кого. У нас не было документов, но мы знали твердо, что наши «документы» — у нас на лице. Когда стояли под Вязьмой, вдруг пошла мода: чтобы придать себе более мужественный вид, стали отпускать усы — хоть немножко, а похож на Чапаева! Парикмахера не было, наши бритые головы потемнели, стали отрастать волосы, чему мы очень радовались, с усами это было, нам казалось, очень красиво. А теперь…
Вышел из дверей Сашка и на ходу, надевая вещмешок на левую руку, правой придерживая свой немудрящий скарб военнопленного (сумку от противогаза и альбом для рисования), потихоньку сказал, что его спросили и он ответил, что он из Москвы, кунстмалер, их очень заинтересовал его альбом. Но нас уже отсчитывал немец: «Айн, цвай, драй…» — и впихнул в сени.
Я вошел в избу. На полу была свежая желтая солома, одно окно завешено одеялом, в комнате находилось человек пять немцев, с ними молодой младший лейтенант. Нас заставили снять и положить на стол вещмешки, противогазы и стали деятельно их потрошить. Вот один нашел у меня в мешке кусочек сала, весь вывалявшийся в крошках, но отобрал, так же как кусок сахара, оставшийся от энзэ. Просматривая санитарную сумку, немцы ничего не взяли, а найдя банку меда с наклейкой от лекарства, долго крутили в руках, нюхали, затем, решив, что это тоже лекарство, бросили в сумку обратно. Один немец уже снимал с моих брюк ремешок с кавказскими бляшками, подарок моего шурина, прилаживая к себе, повторял:
— Сувенир, сувенир, гут…
Я понял, что они забирают все, что им кажется пригодным, и меня поразила мелочность: как солдат может брать у солдата кусок грязного сахара, шматок сала, сложенный в четыре раза чистый носовой платок.
Но вот рыжий с веснушками фельдфебель вытащил из моего противогаза альбом с фронтовыми рисунками, повторяя «кунстмалер, кунстмалер», и начал его просматривать. Все побросали мешки и тоже заглядывают, тычут пальцами и весело ржут. Лейтенант забрал альбом, просмотрел и спросил по своему вопроснику:
— Откуда? Я ответил:
— Москау, кунстмалер Академи.
Тут его осенила идея: раскрыв альбом на чистом листе, он тычет пальцем и, показывая на себя, повторяет:
— Цайхнэн! Цайхнэн портрет!
Я вынул карандаш и начал набрасывать его портрет. Немцы и наши пленные с напряжением застыли, смотрят. Через пять минут все узнают лейтенанта и галдят:
— Гут! Прима!..
Вырываю листе наброском и отдаю лейтенанту. Он задумчиво смотрит, прячет в карман. Но тут же, вспомнив что-то, достает фотографии, листает и, выбрав фото с изображением красивой женщины, протягивает мне:
— Фрау, цайхнэн.
Я понял, он хочет, чтобы и ее нарисовал. Я рисую. И опять все просматривают и одобряют меня, и мне кажется, что установился хороший контакт, что они расположены ко мне, уже отдают котомки, сумки от противогазов, а противогазы бросают в угол комнаты. Но тут фельдфебель вспомнил, что еще документы нужно проверить, и тянется рукой к моему карману на гимнастерке, где хранятся в прорезиненном пакетике фотографии моей жены, моих близких. У меня молниеносно проносится, что сейчас будут вот эти полуворы-полубандиты смотреть фотографию моей жены на реке, где она стоит обнаженная, надевая белое платье, а ветер треплет ей волосы и гнет камыши к воде, эту фотографию я больше всего люблю, на ней Галя такая чистая, светящаяся в капельках воды, это память о лучшем времени в моей жизни, о днях первой любви и радости, — и вот сейчас они будут смотреть, затем заберут, как поясок, скажут «сувенир». Инстинктивно я закрываю рукой карман и отстраняю его руку, этого рыжего с веснушками. Вижу, как моментально улыбка слетает с его губ, и он уже тычет мне пальцем в грудь:
— Коммунист! Коммунист! — думая, что там билет ВКП(б).