В лагере образовывался полицейский просто. Начинает человек, только что такой же, как все, кричать и устанавливать очередь, начинает бить, все уклоняются или уступают. Он наглеет. И уже чувствуя, что заработал, берет лишнюю баланду. В следующий раз он уже распоряжается, и у него, показавшего преданность и старание, появляется желание узаконить свои льготы, а может, и получить новые. Тогда он идет в полицию. Потом, будучи полицейским, он постепенно привыкает быть царьком и отказаться от сладострастия вселять страх уже не может. Встречая осуждение других, испытывая укоры совести, начинает придумывать себе оправдание, и вдруг оказывается, что он с советской властью не согласен, выкапывается в памяти, когда его обидели или его родственников, что другие говорили. Еще шаг, и он начинает искать благородную миссию в своем новом существовании — оказывается, он борец за национальную независимость. Это уже знамя. Так появлялись националисты. А тут еще почва — враг, готовый под свое крыло взять, оправдать его изуверское поведение.
Грузина уводят. Часы бьют двенадцать — святое время для немцев. Все пунктуально встают, одернув мундиры, и идут обедать.
Я прошелся по комнате. В углу возле шкафа стоит карабин писаря, представил: вот бы наделать шума — как будут возвращаться немцы, стукнуть их с карабина! Но это не совсем хорошо, потому что в нем, наверно, нет патронов и бежать отсюда некуда, кругом проволока, а кончать нашу жизнь еще не время. Это все проносится, и я знаю, что все невыполнимо, и потому остается во мне как мечта, но в уме разыгрываются сцена за сценой. Замечаю открытый шкаф, обычно писарь, уходя, закрывает его, в нем бланки новых паспортов — аусвайсы. Меня несет подсознательно к шкафу, и раньше, чем успеваю опомниться, хватаю сверху пачку бланков, сворачиваю вдвое и прячу за пазуху. Закрываю шкаф. Никто из ребят даже не заметил. Но, проходя мимо стола писаря, я вижу на нем аусвайс и убеждаюсь, что бланки номерные. Через несколько минут придут немцы и, выписывая очередной пропуск, обнаружат недостачу бланков, в самом легком случае это будет караться виселицей для меня одного, а так как я стащил целую стопку, то и висельники возрастут в количестве. Приходится сознаться Николаю и Лисицкому, что я взял бланки, но не знал, что они номерные, их нужно положить на место. Остаются минуты до конца обеда, после чего точно, как могут немцы, они вернутся. Лихорадочно разглаживаю изгиб на пропусках. Входит Аня, эта чудесная золотоволосая девушка, она тоже из военнопленных, работает в комендатуре уборщицей, наспех объясняю ей ситуацию: она встанет за дверью, если кто-то будет идти по коридору, кашлянет, если подойдут к двери — заговорит и постарается задержать немца, а если это не поможет, закашляется, тогда Николай, дежурящий с этой стороны, распахнет дверь, собьет как бы нечаянно немца и станет извиняться. Лисицкий откроет шкаф, я вложу пропуска. Минуты неумолимо движутся. Слышим, что Аня в коридоре заговорила с кем-то. Николай весь в напряжении держит ручку двери, у Лисицкого вижу капельки пота, выступившие на лбу, полуоткрытые губы, бесцветные глаза. Вся процедура несколько раз срывается из-за появляющихся немцев в коридоре — Аня кашляет и мы отскакиваем от шкафа на середину комнаты. Наконец Васька распахивает дверцы, я вкладываю бланки и совсем неожиданно для себя и Лисицкого выдергиваю пачку снизу, перегибаю и прячу на груди под гимнастерку. Замечаю расширенные глаза Лисицкого, захлопывающего дверцы шкафа, делаем два шага в сторону, слышим, как закашлялась Аня в коридоре — и уже входит веселый начальник канцелярии, веселый тем вниманием, которым его наградила Аня, Николай топчется в дверях, объясняя: «Их волен туалет…», — немец хохочет, и Николай нарочито повторяет о своем желании.
До конца рабочего дня еще долгих три часа, мы должны рисовать с Николаем портреты немцев по фотографиям, Лисицкий пишет свои таблички. Возвращаются гаупт-ман Креме и писарь, и мы ждем с напряжением таким, что о нас можно зажигать спички, заметит или не заметит сейчас писарь перегнутые бланки. Но вот он берет из шкафа и начинает заполнять пропуск, как будто ничего не увидев, а для нас изгиб на бумаге — единственное, что мы видим в комнате.