— То-то я и подмечаю: от всего воротишься, к соленому тянешься. — Она смолкла; собравшись с мыслями, заговорила потвердевшим голосом: — Что я скажу? Раз так вышло… я тебе мать. Жалко мне тебя — не со стороны свалилась, не чужая. Там Данило с Евгением где-то мыкают. Тут ты… Силком не удержишь… Что ж, смотри. Он тебе муж. Думай, как лучше: ты теперь не маленькая, да и у вас… своя семья.
Она опять принялась шить. Валя, успокоенная, что все обошлось без слез, легонько прислонилась к материнскому плечу. Казалось, слышит, как торопливо бьется ее сердце. Хотелось сказать что-то нежное, ласковое. И не находила таких слов, которые могли бы заменить собою это прикосновение.
— Не ластись — не понимала бы, так разве… дала согласие? — прострочив шов, не оборачиваясь, заговорила мать снова. — Многие люди за винтовки берутся… А женитьба эта ваша, скажу прямо, все-таки ни к чему. Сдурели оба. И ребенок… — Голос ее мягчел, в нем появлялась материнская понятная доброта и рассудительность, — думать головой надо, война идет. А вдруг и правда… — Она, наверное, хотела сказать «погиб он», но не сказала. — Кому ты нужна будешь такая-то?.. Подумала бы, сколько таких, как Петр, головы складывают. А потом, там, в лесах, чай, не родильный дом.
— Если Петр и погиб, — тяжело вздохнув, проговорила дочь, — что ж, судьба, значит, такая моя. Теперь не воротишь, мам. А ребенок… что ж, выкормлю.
— Знамо, выкормим.
С минуту, а то и больше, они обе молчали. Потом Варвара Алексеевна заговорила, начав с того, что коростой, видать, легло у нее на сердце.
— Такая, наверно, у нас судьба, — слышался Вале ворчливый ее голос. — Сколько помню себя, все воюет с нами кто-то, все топчут землю-матушку, кровью заливают… Или им своей земли мало? Горе одно несут, горе да слезы… А проку нет: одинаково побежденные оказываются… те, кто пришел-то. Не понять мне, или народ у нас такой самонравный, как твой отец… да и ты… А Данилу взять? Что его в Казахстан-то этот потянуло? А теперь, поди, как Евгений, за винтовку взялся. Знамо. Разве сдержаться, когда такая напасть… Вон ведь германец пер как! Такую махину не враз вспять повернешь…
Не везде операции лужан проходили удачно и имели успех. Те, кто ходил к северу, на дорогу Толмачево — Осьмино, столкнулись с крупными силами полевой жандармерии. Удачней сложились дела на дороге Луга — Ляды. Здесь удары партизан были настолько ощутимы, что немцы на время вынуждены были вывозить награбленный хлеб через Струги Красные, что намного удлиняло путь.
И гитлеровцы по-настоящему зашевелились. На дорогах, несмотря на ненастье и распутицу, появились карательные отряды. Им на помощь были брошены регулярные воинские части. Гитлеровцы разъезжали большими группами, в машинах и на конях… Они рыскали по проселкам, заглядывали на хутора и к лесничим, устраивали засады на лесных тропах.
И действия партизан усложнились.
Оккупанты потянули на деревенские площади народ. Запылали избы. На глазах у согнанных крестьян расстреливались заложники. Но, ничего так и не добившись, гитлеровцы уезжали. Такого еще не бывало в этих краях.
К лужанам, которые, несмотря ни на что, продолжали проводить операции против гитлеровцев, потянулись из окрестных деревень мужики. До крайней точки озлобленные на оккупантов, они потрясали дробовиками, а кто успел запастись немецким — и автоматами, винтовками. Слезно умоляли принять их к себе. Клялись бить непрошеных гостей, не щадя живота своего. Как-то, к вечеру, в отряд Бати пришел и тот крестьянин, который навел тогда партизан на немецкий обоз. Вид у него был растерянный. Он долго рассказывал о бесчинствах гитлеровцев. Помолчит и снова заговорит, припомнив что-нибудь. Петр послушал его и ушел в шалаш. Сидел, свернув ноги калачиком. Размышлял обо всем. О Вале. Полк свой вспомнил. Не мог представить, вышел ли к своим. Как живые, возникли перед глазами однополчане и не уходили: и казалось уж, что, как он, вот так же ведут они где-нибудь партизанскую борьбу с врагом.
В шалаш забрался Момойкин. Разрыхлив сено, он лег. Посматривал на Петра и о чем-то думал. Стал жевать, выдернув из стенки, прутик. Кончики его темных усов, которые пора было бы и подстричь, шевелились.
На сердце у Петра, как говорится, скребли кошки.
Он выбрался из шалаша. Постоял. Затянул потуже ремнем фуфайку. Поглядел поверх деревьев на хмурое, нахохлившееся небо, такое низкое-низкое, что протяни, кажется, руку — и достанешь до него.