— Отец Анастасиос хоть и неверный, гяур, но приятель моего деда Абдуррахмана, — выпалил я. И тотчас пожалел об этой нечаянной фразе.
Панайотис состроил гримасу. Но совсем не разозлился. И уже через несколько секунд его лицо приняло задумчивое выражение.
— Прости меня,— сказал я. — Я не хотел тебя обидеть.
Он пожал плечами и улыбнулся мягко. И вдруг сам предложил мне пойти с ним:
— Пойдем поищем отца Анастасиоса. Хочешь?
— Хочу! — я почувствовал, что краснею от удовольствия. — А как мы его найдем?
— Он в лесу, собирает целебные травы. Он славный. Добрый такой и веселый.
Мы пошли вместе. Я спрашивал у него названия деревьев и растений, и видел, что ему приятно отвечать мне.
«Наконец-то у меня будет друг! — думал я. — Вот кому я расскажу о Сельви! Вот кто поймет меня и подаст добрый совет!»
И тотчас же пришла в голову мысль: а если когда-нибудь от чего-нибудь и Панайотис изменится, как изменилась Сельви из-за своей болезни? Неужели я и его разлюблю? Меня с новой силой охватило презрение к себе самому. Я думал о том, где пролегает граница, отделяющая в одном человеке здоровье от болезни. Когда, в каких случаях можно говорить, что человек изменился настолько, что это уже и не он, а что- то совсем другое...
Так мы шли и шли. И вдруг я понял, что именно сейчас могу открыть Панайотису свою тайну.
— Ты... любил кого-нибудь? — осторожно начал я.
— Да, — Панайотис обернулся ко мне, и я был поражен серьезностью его лица и глаз. Мои собственные страдания вдруг показались мне незначительными. Панайотис умел любить совсем иначе, чем я.
— Я любил одну девочку,— начал я, — Мне нравилось видеть ее, говорить с ней. Но у нее случаются какие-то странные приступы, вроде приступов безумия. Да, приступы безумия. Это отвращает меня от нее. Но я чувствую себя каким- то предателем и несправедливым человеком.
— Но разве ты виновен в том, что больше не любишь ее? Не все ли равно, по какой причине ты разлюбил ее? Зачем приказывать своему сердцу? Пусть оно будет свободно!
— А тебя не смутило бы такое? Не отдалило бы от любимой?
— Думаю, нет,— ответил он серьезно после короткого раздумья.
— А если бы она так изменилась, что это была бы уже не она?
— Все равно хоть что-то, какая-то тень былого осталась бы!
— А если нет?
— Думаю, здесь дело в том, насколько сильна моя фантазия; смогу ли я вообразить, будто в обезумевшем существе я узнал свою прежнюю любовь... Если смогу, значит, она не изменилась.
— А я вот не могу, — грустно признался я. — Должно быть, у меня бедное воображение!
— Совсем не обязательно! — горячо возразил он, — Просто сила твоей фантазии, так уж получилось, направлена не на любовь, а на что-то иное. Например, на книги!
Мне понравилось такое объяснение моего поведения. Панайотис показался мне очень тонко мыслящим.
Так мы бродили по лесу, пока не столкнулись с тем, кого искали, с отцом Анастасиосом.
Это оказался пожилой белобородый монах с большой корзиной в руке. Корзина была наполнена разными травами. Панайотис приблизился к нему и поцеловал ему руку. Монах, весь в черном, оглядывал меня и Панайотиса. Лицо у него оказалось широкоскулое и отнюдь не изобличавшее благородное происхождение, красноватое, обветренное, глаза серые. Он не походил на местных жителей.
— Это Чамил, наш гость,— представил меня Панайотис, — Он приехал учиться у тебя франкским наречиям, но поскольку он считает тебя неверным, то еще не знает, захочешь ли ты учить его! — говоря все это, мой друг смеялся.
Меня удивило, что Панайотис разговаривает со своим старым учителем, как со сверстником.
— Что ж,— заметил монах,— возможно, юный воин Пророка и прав, именуя меня неверным. Ведь я не всегда был греком и не всегда — монахом; стало быть, изменил чему-то в своей сути.
«Вот и этот толкует об изменении сути одного человека», — подумал я.
— А кем же вы были, когда не были ни греком, ни монахом? — осторожно спросил я.
— Я рожден франком от родителей-франков. Они дали мне имя Крэтьен. Итак, я был франком и подданным римской церкви. Я согласен учить тебя. У тебя славное лицо.
— Я — внук Абдуррахмана Гази! — вспомнил я.
— О, тогда я просто обязан учить тебя, и притом — бесплатно! А что, старый грешник еще жив? Много мы с ним выпили кипрского вина, а еще больше мимо рта протекло!
— Дедушка жив и здоров, — сказал я.
— Страшно рад этому! А Курица как поживает?
— Какая курица? — разумеется, я удивился.
— Какая? Госпожа Зейнаб! Разве может быть другая?
— И она здорова,— я представил себе, что сказала бы госпожа Зейнаб, если бы услышала, как ее обзывают Курицей, и невольно прыснул. Кроме того, мне было странно узнать, что мой дед, по пять раз в день совершавший намаз — молитву с омовением, оказывается, когда-то пил вино! С христианином! А теперь он даже не заехал в монастырь, разбил шатер на поляне! А если недуг Сельви — наказание за его юношеское нечестие? Но тут ход моих мыслей прервался, мы вошли в ворота.
Отец передал монаху письмо деда. Затем обговорили условия моего учения. Мне очень хотелось почаще встречаться с Панайотисом, и я обрадовался, узнав, что буду ездить в монастырь.