Я приехал поздно вечером, когда женщины уже спали. Долго говорил с отцом, поужинал. Утром проснулся рано и решил искупаться. Я знал, что поодаль есть уединенное место на берегу у самой воды, и направился прямо туда. Но оказалось, что не один я умею рано просыпаться. Я увидел двух наших слуг с мечами. Они кого-то охраняли. Но меня они, конечно, пропустили к берегу.
Чудесный свежий ветерок вызывал желание дышать полной грудью. Несмотря на ранний час, солнце уже начинало пригревать.
У воды, на пестром небольшом ковре сидела госпожа Зейнаб. Я едва мог узнать ее. Она ужасно постарела. Сидела такая маленькая, сгорбленная, сухая. Она увидела меня и посмотрела как-то заискивающе. Я почтительно поздоровался с ней. Она сбивчиво заговорила о хорошей погоде, о полезности морской воды, затем о покойном Абдуррахмане и его достоинствах и благородстве его души. Тут она прослезилась, утерла слезы тонким платком, нос у нее покраснел.
— А вон Сельви, — сказала она внезапно, — Вон, видите!
Я посмотрел, куда она указывала. Стройная женская фигура у самой воды. Сельви стояла в отдалении и не могла слышать нас.
— Как вы выросли, Чамил! — произнесла госпожа Зейнаб. — Вы очень похожи на свою мать. У вас такие же умные глаза цвета темных каштанов и благородное лицо.
Я учтиво поблагодарил ее за похвалу.
— Скажите,— госпожа Зейнаб посмотрела на меня с беспокойством, — вы... Вы тоже верите во все это?
Я сразу понял, что она имеет в виду попытку удушения Юсуфа и смерть Фазыла.
— Разумеется, Сельви не могла ничего такого сделать, — без колебаний ответил я.
— А кто... — госпожа Зейнаб не договорила.
Я пожал плечами.
— Я все же думаю,— госпожа Зейнаб зашептала и немного подалась ко мне, — я думаю, что она... Она не помнила, что делает! И потом, она ведь защищалась, спасала себя!
— Ну-у! Не будем говорить об этом,— мягко попросил я. Мне совсем не хотелось говорить о том, как Сельви пыталась задушить одного человека и убила другого.
— А тот? — вдруг спросила госпожа Зейнаб.
И снова я легко понял, о ком она хочет спросить. О Панайотисе.
— Он в тюрьме, в Брусе, — ответил я. — Я посылаю ему одежду и съестные припасы.
Я сказал это вовсе не для того, чтобы похвастаться. Просто мне показалось, что ее интересует, жив ли Панайотис и как ему живется.
— Надо было... — она снова не договорила.
Но по звучанию ее голоса было ясно, что это за «надо было». Надо было выдать Сельви замуж за Панайотиса. Или — надо было позволить Панайотису увезти Сельви. Госпожа Зейнаб посмотрела на меня пристально. Когда-то, в ту давнюю ночь побега Сельви, когда я все рассказал, она считала меня виновником случившегося. Теперь она, кажется, вновь считала меня виновным, но уже по иной причине — я был виновен в том, что не помог убежать Сельви и Панайотису. Такое преображение чувств госпожи Зейнаб нисколько меня не удивляло, я уже кое-что знал о людях. Должно быть, основное — это не сердиться на людей и не воображать, будто они плохи, а ты хорош; если они плохи, значит, и ты плох; и хорош ты в той же самой мере, что и они.
Но все же мне показалось, что госпожа Зейнаб очень поумнела. В прежние времена она бы непременно надулась и принялась бы выражать мне свое презрение и досаду на меня. Видно было, что ей и теперь этого захотелось. Но она нашла в себе силы подумать и понять, что я не виноват. И чтобы показать мне, как она мне доверяет, она сказала:
— Вы, должно быть, хотите поговорить с Сельви? Идите к ней.
Я подошел к Сельви. Давно я не видел ее так близко и не говорил с ней. Она обернулась и стояла прямо против меня. Две длинные темно-каштановые косы она перекинула на грудь и, улыбаясь, теребила пушистые кончики. Как и мне, ей пошел двадцатый год. Она еще выросла. Красота ее теперь напоминала прекрасный зрелый плод, налитый свежестью, нежно алеющий румянцем среди скромной темной листвы. Она показалась мне очень спокойной, несколько замкнутой, но вовсе не безумной. В ее темных бровях, в глазах и губах проглядывала прежняя детская серьезность, эта детскость как- то трогательно соотносилась с ее высоким женским ростом и стройной пышностью ее молодого тела, облаченного в простое изящное платье зеленого цвета.
Мы поздоровались. Я ожидал смущения, робости, но она была спокойна. Спокойно, дружески расспрашивала меня о моей поездке, о моих планах. Меня удивило то, что она даже намеком не упомянула о Панайотисе. Она знала, что я еду в Брусу, и не говорила о нем. Впрочем, она ведь не знала, что он в тюрьме в Брусе. Кажется, ей не сказали. Мне вдруг пришло в голову, что ей сказали, будто Панайотис уже мертв, казнен, потому она и не спрашивает о нем. Я заколебался. Сказать ей, что он жив, но в тюрьме? Или не говорить ничего? Она сейчас так спокойна. Может быть, ее судьба еще устроится. А если я скажу ей, что Панайотис жив, начнется бесплодное ожидание и даже, быть может, вернутся какие-то приступы безумия. И я решил молчать.