— Иногда ты кажешься мне чудовищем. Пойдем в постель.
А потом произошло то, что навсегда отрезало мне путь назад.
Накануне мы с Катей жестоко поссорились. Не помню, из-за чего — да и какая разница? Катя громко топала по ковру босыми ногами, открывала дверцы шкафа. Срывала с вешалок платья. Белое подвенечное платье несколько секунд держала в руках, хмурясь, будто не узнавала.
— Сжечь, — пробормотала она. Платье разделило судьбу своих собратьев — комком упало на кровать.
— Не сходи с ума, дура, — скривился я, сидя в кресле с книгой („Преступление и наказание“).
Катя сделала вид, что не расслышала.
— Завтра День Города, — говорила она, носясь по комнате. — Пойдешь с сыном (Юре исполнилось четыре годика).
— Хрена я пойду. Сама иди.
— Сходи с сыном, — тихо повторила она.
— Это и твой сын тоже.
— Нет! Он твой сын! Не мой, а твой! Ясно?
Я молча смотрел на нее. Она стушевалась.
— Готов спорить, — произнес я в звонкой тишине. — Таня никогда бы так себя не повела.
Я увидел, как дрогнули ее губы, и обругал себя. Но, как водится, не извинился.
— Не смей произносить при мне имя этой (непечатно).
— Потише, Юра может услышать.
— Пусть слышит. Раньше повзрослеет!
Мы ссорились до полуночи.
Юра лежал под одеялом, глядя в окно, за которым шевелились скривленные предсмертной судорогой ветви деревьев.
Я сел на кровати, провел ладонью по мягким волосикам.
— Все нормально?
— Да, — он кивнул, печально глядя на меня.
— Спи, — я хотел подняться, но услышал его тонкий голосок:
— Я слышал, как вы ругались.
Я сел, не глядя на него.
— Ты ругался. И мама тоже.
Я смущенно кивнул.
— Прости нас, Юра. Мы… Мама устала.
— Поэтому она ругалась?
— Не только. Я обидел ее.
Я говорил, чего не надо говорить ребенку. Но Юра никогда в полной мере и не был ребенком. Я не особенно обращал на него внимания, но знал, Юру часто бьют в детском саду. Мой сын слаб, раним, и понимает больше, чем многие взрослые.
— Зачем ты обижаешь маму?
„За тем, что она делает то же самое“.
— У взрослых трудная жизнь.
Юра промолчал. Расстроился.
Я покосился на него, поправил одеяло, грустно улыбнулся.
— Не будем осуждать маму. Маме просто нужно отдохнуть.
— Отчего она устает?
— Устает возиться с нами, как с маленькими. Она не вечная, наша мама. Спи.
Я встал, не приласкав его.
В темноте разделся. Лег. Катя дрыхла.
Конечно, я пошел с сыном.
Издалека нас встретил транспарант, провозглашающий, для особо одаренных, День Города. Гремела танцевальная музыка. В горячем воздухе плавились запахи горячих пончиков, пива и электричества.
Мы поели жареных сосисок под кетчупом, от которого горело во рту. Немного покатались на чертовом колесе. Юра попрыгал на батуте с другими ребятами, пока я курил. Потом была „мертвая петля“, от которой у меня захватило дух. А Юра и вовсе верещал от страха и восторга, вцепившись в мой рукав. На поворотах он дышал часто-часто, будто тонул, а я испытывал приятное чувство возвращения.
Наконец, состав скользнул по скрипучим рельсам вниз.
— Ну как, здорово? — я повернулся, глупая улыбка растаяла. Юра сидел, вцепившись в ограждающий поручень. Остекленевшими глазами глядел в пустоту. На фоне радостно гомонящих детей, выпрыгивающих навстречу родителям, мой сын выглядел полным идиотом. Раздраженный и порядком напуганный, я грубо впился пальцами в Юрино плечо. Встряхнул. Юра качнулся.
— Юра! — заорал я. — Проснись!
Взрослые начали оборачиваться.
Я вновь встряхнул сына. Он повернул голову. Посмотрел на меня немигающим взглядом.
Я сглотнул.
— Ну, ладно. Хватит шутить. Вылезай.
Я вел его за руку, проталкиваясь сквозь редуты потных, воняющих пивом людей.
Присел на корточки.
— В чем дело?
— Ни в чем, — Юра отвернулся, угрюмо глядя на ряды ларьков.
— В глаза смотри, — процедил я. Юра подчинился.
— Что это было?
— Дыра, — сказал он.
Я нахмурился.
— Иногда, когда я… — он запинался. — Когда я в-волнуюсь… вы с мамой кричите… или вот как на горке (горкой он называл „американские горки“)… Я вижу… висит в воздухе.
— Что висит? Дыра?
— Д-да…
— Ты, Юра, не волнуйся и не торопись, — я взял его руку в свою. Хотя внутри все клокотало. Я не верил ни единому слову.
Огляделся.
— Пойдем присядем.
Мы сели на скамейку.
— Продолжай.
Юра шмыгнул носом.
— Она как обруч. Черный огненный обруч. Всегда появляется, когда я волнуюсь. Я в нее проваливаюсь!
Он заплакал. Уткнулся лицом мне в грудь. Кривясь, я одной рукой гладил его. Нервно смотрел по сторонам. Мне было стыдно за себя и за сына-плаксу. Сам я никогда не плакал. Двое подростков в черных кожаных куртках, стоявших у мотоцикла, взглянули на нас. Один показал пальцем. Заржали. Я стыдливо отвел глаза.
— Как ты проваливаешься? — я облизнул губы.
— Голова кружится, — Юра посмотрел куда-то вдаль, словно огненное, черное, как резина, колесо и сейчас кружилось в жарком воздухе. — Во рту невкусно. Как пепел. Мне что-то показывают.
— Что показывают?
— Я не знаю! — закричал Юра. Сжал виски ладошками. — Не помню! Зачем ты меня мучаешь? Зачем вы оба меня мучаете? Ненавижу вас, уроды, ненавижу!