У него конечно же были привязанности в литературе, и не всякого писателя, «живого и мертвого», он поносил, как утверждал Боборыкин.
«Сухово-Кобылин выше всех поэтов ставил Шиллера и Гёте, — говорил в интервью газете «Русское слово» его племянник граф Салиас. — Он относился с большим уважением к Виктору Гюго, Шатобриану, Вольтеру, Руссо».
Великий комедиограф Франции Жан Батист Мольер восхищал его. Он читал и перечитывал его постоянно, называл «единственным и единым комиком» (он никогда не говорил «гений», это слово казалось ему чересчур напыщенным, он говорил «комик» о тех, перед чьим талантом преклонялся, и это вертлявое словечко в его устах звучало возвышенно и серьезно).
Граф Салиас утверждал, что «русской литературой Сухово-Кобылин не интересовался и ничего не читал». В этом была доля истины. Он действительно мало читал русских писателей. Но всё же читал и чтил — тех, кто был ему дорог и близок — близок свойствами таланта. Книги Салтыкова-Щедрина и Гоголя он брал с собой во все поездки по Европе, они никогда не покидали его рабочего стола — ни в Кобылинке, ни в Гайросе, ни в Больё, где он доживал в одиночестве последние годы жизни. Салтыков-Щедрин, с которым Сухово-Кобылин лично не был знаком (о чем сожалел до слез, когда в 1889 году узнал о его смерти), восхищал его, он чувствовал в нем «родственное перо», удивлялся и радовался: «Читаю “Ташкентцы” Салтыкова — замечательное произведение по верности и свободе дикции и верности уязвляемых сторон России. Есть места поразительные, есть кое-что из “Дела”. Заметно и здесь его влияние».
О Гоголе Александр Васильевич мог говорить часами: цитировал наизусть, смеялся, восторгался, восхвалял неустанно. Гоголь был его пожизненной привязанностью. Еще в молодости в Италии он, как говорилось выше, «зачитывался Гоголем до упаду», а потом, в глубокой старости, на своей вилле в Больё, когда уже никакие слова философских статей и трактатов не могли ободрить и увлечь его глаза, уставшие смотреть на мир, он открывал синие, тисненные золотом «марксовские»[26]
тома с портретами Гоголя, гравированными на стали Брокгаузом в Лейпциге, и с упоением читал знакомые страницы, смеялся в одиночестве, забывая обо всём на свете.С Гоголем Сухово-Кобылин встречался не раз. Познакомился с ним в 1838 году Тогда, отправляясь за границу, он отвез Николаю Васильевичу в Киев письмо от Максимовича, который часто бывал в московском доме Кобылиных. Потом виделся с ним в Италии. Путешествовал вместе с Гоголем на корабле по Средиземному морю.
— В этом человеке была неотразимая сила юмора, — рассказывал он Беляеву. — Помню, мы сидели однажды на палубе. Гоголь был с нами. Вдруг около мачты, тихонько крадучись, проскользнула кошка с красной ленточкой на шее. Гоголь приподнялся и, как-то уморительно вытянув шею и указывая на кошку, спросил: «Что это, никак ей Анну повесили на шею?»[27]
Особенно смешного в этих словах было очень мало, но сказано это было так, что вся наша компания покатилась от хохота. Да, великий это был комик. Равных ему я не встречал нигде, за исключением разве одного французского актера, Буффе, которого я частенько видел в своей молодости в парижских театрах.Отношение Сухово-Кобылина к собственному творчеству было своеобразным. Вероятно, под влиянием того, что все три его пьесы были написаны в состоянии внутреннего потрясения, в самые трагические моменты судьбы, он воспринимал художественное творчество как нечто болезненное, нервное, лихорадочное, как тяжелый душевный недуг.
— Я так называемых литературных произведений писал очень мало, — говорил он журналистам. — Мое излюбленное и постоянное занятие — философия. Тут, как известно, не нужны ни особая игривость воображения, ни тем более развинченные нервы.
Когда интервьюеры спрашивали, думает ли он писать новые пьесы для театра, он уклонялся от ответа, отшучивался, говорил, что утратил свежесть ума, необходимую для этого рода искусства, что долг помещика обязывает его вникать в хозяйство, что хотя управляющие у него и немцы, а всё равно за ними нужен глаз да глаз, не то растащат и пустят по миру.
Бывали даже случаи, когда знакомые актеры и режиссеры уговаривали его: напишите, Александр Васильевич, какую-нибудь пьесу из современной жизни, да поострее, порезче, вам же ничего не стоит, у вас золотое перо. Но он только махал рукой:
— Нет, куда мне… Я старик, отстал от века и совсем не знаю новых людей.
Но дело конечно же было не в старости, не в отсталости и не в утрате «свежести». Судьба одарила его могучим здоровьем, свежестью и ясностью ума, сохраняемыми до гроба. Как деятельный промышленник он не только не отставал, но опережал свой век; работая беспрестанно, сталкивался со множеством людей, хорошо знал нравы и образ жизни помещиков, крестьян, мастеровых, купцов, чиновников, откупщиков, конторщиков, фабрикантов.
Дело было в другом. В том, о чем он говорил только близким. Его друг помещик Ергольский писал: