Собеседники засыпали его вопросами о трактате, и Александр Васильевич, польщенный вниманием к своим философским трудам, оживился:
— Конечно, я говорю в своем сочинении и о религии, и о культуре и не поступлюсь ни единым словом из написанного! Всякое исключение, как вы сами понимаете, нарушит цельность труда, да и можно предположить, что за пятьдесят лет мышления я не собираюсь публиковать легкомысленные вещи. Однако если всё сочинение целиком нельзя будет напечатать, я его вовсе не обнародую!
В Петербурге все издательства и журналы, которые он обошел, отказались печатать его философские труды. За несколько недель до пожара в усадьбе у него еще была возможность опубликовать часть своих философских писаний, согласившись на некоторые изъятия из текста. Редактор журнала «Русское обозрение», встретившись с Евгением Салиасом, поручил ему попросить у Сухово-Кобыли-на философскую статью для журнала. Узнав об этом, Александр Васильевич очень обрадовался. Тут же подготовил текст к печати и отдал в журнал один из своих трудов — «Введение в спекулятивную философию». Но через несколько дней ему пришлось забрать рукопись. «Редактор, продержавший у себя манускрипт, — объяснял он своему другу Антону Александрову, — неожиданно для меня потребовал Выпусков, урезок и проч., плохо мотивированных. Очевидно, это был предлог, чтобы статью не печатать; я не согласился, и дело не состоялось. Это второй отказ прессы поместить мои труды. Думаю так: довольно! Составлю теперь сокращенное изложение (один том) моих Спекуляций, чтобы перевести его по-немецки, — для чего и хочу поехать в Лейпциг искать хорошего стилиста».
Издавать манускрипты на немецком, чтобы избежать изъятий на русском, ему уже не пришлось — огонь изъял труды целиком.
Те из современников, кто знал о его философских сочинениях, относились к ним как к какой-то нелепой затее горделивого старика, ослабевшего умом.
«Он работал над переводом Гегеля, — напоминала в некрологе Гуревич. — Но задача эта оказалась словно не по силам человеку, блиставшему когда-то острым умом, владеющему превосходным языком. В какую-то старческую схоластику выродились его философские занятия, столь плодотворные для иного типа натур».
«Тяжкий опыт с двумя пьесами, относившимися к тому же к давно прошедшему, — писал в «Санкт-Петербургских ведомостях» некто Мечтатель, — едва ли способен был вдохновить покойного драматурга на дальнейшие опыты в этом направлении. И он утешал себя Гегелем».
Да, утешал. Хотел тишины… Не мог выносить качки… Направлял корабль к пристани. Утешал, утешал. И Гегелем, и заводами, и манускриптами.
Утешал. А многим казалось — тешил.
Бомарше. Содержательное письмо о провале и о критике «Севильского цирюльника»
В 1861 году Александр Васильевич хорошо осознавал, что пьеса «Дело» не может быть опубликована или поставлена на сцене в России. Опасаясь попасть в черный цензорский список или под полицейский надзор, он даже не рискнул обращаться с пьесой в цензурный комитет. Германия — вот где он надеялся «дать жизнь» своим трудам, обреченным в отечестве на «литературный остракизм и забвение».
Весной 1861 года он отвез рукопись «Дела» в Лейпциг. И там, в типографии Бэра и Германа на Линденштрассе, дом 2, впервые было издано это сочинение русского драматурга. Явившись 1 мая в контору Бэра и увидев отпечатанный тираж, он воодушевился: «На столе лежала стопка новеньких — 25 экземпляров — Дела. Они смотрели, как новорожденные, и как бы вмиг оживились. Книги эти собственно Я. Мне было приятно — и сквозь всю грусть, которой особенно полно мое сердце во время странствий и вояжей, проникло чувство удовлетворения, что вообще со мною редко случается».
Тираж книги Александр Васильевич привез в Россию, раздал своим друзьям. Он был уверен, что