— В чем же невинному человеку оправдываться?
— Невинному, сударь, и оправдываться, а виновный у меня не оправдается — за это я вам отвечаю. Продолжайте.
«…но я прошу Вас именем правосудия, которого Вы главнейший орган, обратить строгое внимание Ваше на вопрос: за что я был взят и содержим в тюрьме и почему судопроизводство не оградило мое имя от дела по смертоубийству. Это вопрос о чести гражданина, и я не могу допустить в себе мысли, чтобы он не был первым вопросом судебного правосудия».
Что является извечно первым вопросом судебного правосудия в России, он узнает позднее, когда его незрячий поводырь, упорный в своем стремлении открыть ему глаза, проведет его по коридорам всех судебных инстанций империи — от низших до высших. И тогда, отчаявшийся и уставший от беспрестанного требования взяток, от откровенного шантажа, от бесконечных опровержений лжесвидетельств, от подтасовок и фальсификаций, от унижений и оскорблений, он скажет:
— Когда ближе, как можно ближе посмотришь на эту матушку-Расею — какая полная и преполная чаша безобразий. Язык устает говорить, глаза уста-ют смотреть.
И произнесет слова еще более жесткие:
— Богом, правдою и совестью оставленная Россия — куда идешь ты — в сопутствии твоих воров, грабителей, негодяев, скотов и бездельников?
Но в те ноябрьские дни 1850 года он был еще далек от понимания этих истин. И только относительно себя самого, своей судьбы он многое уже прозревал.
«Жизнь начинаю постигать иначе, — пишет он, сидя в тюрьме. — Труд, труд и труд. Возобновляющий освежительный труд. Среди природы под утренним дыханием… Да будет это начало — начало новой эпохи в моей жизни… Мое заключение жестокое, потому что безвинное — ведет меня на другой путь и потому благодатное».
В его могучей, страстной и жизнестойкой натуре была заложена врожденная способность возрождаться из пепла и грязи. И именно эта счастливая способность, верным признаком которой служит наличие в нем особого внутреннего жала, напитанного ядом язвительных самооценок, а не бодрящие упражнения шведской гимнастики, которую он делал в тюремной камере, чтобы укрепить свои нервы и не сойти с ума, спасла его от отчаяния и разложения духа.
«Мне очень грустно и ужасно одиноко, — писал он сестре Евдокии, — я испытываю судьбу ребенка, избалованного любовью, и учусь быть и жить в одиночестве. Я не думал, что это будет так трудно, и как все такие дети, не знал цены того, что мне давали. Я прохожу школу, как говорится, но к чему?»
Он уже и тогда, во время первого тюремного заключения, был близок к ответу на этот вопрос — к чему?
«Зная наслаждения всякого рода, — писал он, — я прихожу к убеждению, что лучшими из них являются те, которые доставляют нам наука и искусство, — они дают нам возможность говорить
«Адреса протестов» Сухово-Кобылина оставались без ответов. Сановники угрюмо молчали, предоставляя возможность Закревскому единолично распоряжаться судьбой столбового дворянина. И он распоряжался. Он вновь направил следователей в дом Сухово-Кобылина с обыском. Невод и на этот раз был закинут удачно: явились новые улики — кастильские кинжалы. Доставив их завернутыми в бумагу к генерал-губернатору, следователь Троицкий тут же завел новый лист в деле об убийстве Деманш и, аккуратно пронумеровав его, записал:
«Побудительной причиной к отобранию при обыске от Сухово-Кобылина двух кинжалов, найденных у него, была записка, в числе многих писанная рукою Сухово-Кобылина на французском языке, который я понимаю. В записке этой он намеревался поразить Симон-Деманш кастильским кинжалом».
К делу была подшита и сама записка, которую Александр Васильевич послал Луизе из Москвы в Останкино летом 1850 года, за несколько месяцев до ее гибели.
«Милая маменька, — писал он француженке, — мне придется на несколько дней остаться в Москве. Зная, что Вы остались на даче лишь для разыгрывания своих фарсов и чтобы внимать голосу страсти, который называет Вам не мое имя, но имя другого! — я предпочитаю призвать Вас к себе, чтоб иметь неблагодарную и клятвопреступную женщину в поле моего зрения и на расстоянии моего кастильского кинжала.
Возвращайтесь и трррррр… пещите».
Кинжалы у него нашлись, два кинжала, обоюдоострых, как и его дело. Они не могли не найтись в доме известного фехтовальщика. И Закревский, когда посылал следователей в дом Кобылина, знал, что кинжалы там найдутся обязательно. Да только не об этих кинжалах шла речь в страстном любовном письме. «Кастильский кинжал» здесь не более (и не менее) чем эротический символ в интимном лексиконе любовников.
«Об этом письме, как улике против него, — пишет Александр Рембелинский, — мне часто говорил сам Сухово-Кобылин, он придавал этому письму совсем другой, игривый любовный смысл».