Я приглушил приёмник и прислушался — на улице по-прежнему было тихо. Достал деревянную доску, покромсал, как придётся, пару крупных картофелин, затаив дыхание, пошинковал лук и, запалив огонь под закопчённой, как британский танк под эль-Аламейном, сковородой, разогрел ложку бледного подсолнечного масла. Пока картошка шипела и отплёвывалась, я то и дело бросал лопатку, чтобы опасливо подкрасться к двери и заглянуть в глазок, или подползти к окну, приоткрыть на секунду форточку и подставить ухо морозному сквозняку, улавливая в его дыхании отголоски того сатанинского воя.
Картошка всё же улучила момент и подгорела, а лук, пока я не смотрел, наоборот, выбрался наверх и остался непрожаренным. Но, запивая всё это безобразие, к которому я бы раньше и близко не подошёл, остывшим переслащённым чаем, я смаковал его, как испанские матросы, измученные протухшей водой и искрошенными сухарями, перемешанными с крысиным помётом, смаковали, сойдя наконец на берег, свежую оленину и птицу, которую, на своё горе, подносили им гостеприимные майя. В последние дни я питался всё больше бутербродами, и заскорузлый костромской сыр на подёрнувшемся плесенью бородинском хлебе меня уже порядком утомил. Слава Пресвятой Деве Марии, под раковиной обнаружились сетки с пожухшим луком и проросшими картофельными клубнями. Смахивая со стола крошки, я дал себе слово завтра же закупить в ближайшей лавке продовольствия ещё, по меньшей мере, на недельный переход. Кто знает, когда мне представится следующий шанс сделать это.
Страницы книги, печатную машинку и словари я, поколебавшись, перетащил на кухню. Нагрел ещё чаю, заправил в «Олимпию» свежий лист, отвёл вправо каретку и набрал полную грудь воздуха, готовясь к погружению.