— О Господи!
— И нечего стенать: очень благоразумно.
— Тебе нравится?
— А!.. Я люблю, чтобы женщина устраивала себе обеспеченный уголок, независимый от мужчины!
— Ты феминизм проповедуешь? Давно ли?
— Всегда такою была!
— Объект-то, душа моя, уже очень неподходящий.
Елена Сергеевна улыбалась глазами и говорила:
— Тебе лучше знать.
В конце концов Берлога смирился и отстоял себе, по безмолвному соглашению не столько с директрисою, сколько с Морицем Раймондовичем Рахе, лишь одно право: чтобы «Настасью» никогда не назначали в оперы с его участием. В спектакли, когда она пела, он тоже никогда не заглядывал в театр. А если слышал на репетициях, то морщился, охал, становился не в духе…
— Да за что ты так против кумы? — изумлялся на эту болезненную идиосинкразию Захар Кереметев. — Совсем уже не так дурно: в ритме тверда, интонации чистенькие… Бывают хуже!
— Ох, уж лучше бы она и фальшивила, и врозь с оркестром шла!..
— Чудак!
— Пойми ты: убивает меня ее чириканье… Когда она поет, мне кажется, что в ней воплощается вся пошлость, которая есть в оперном искусстве… и всех нас отравляет!
— Дон Кихот!
— Я-то, конечно, Дон Кихот, а вот она — поет, как Санчо Панса, если бы вырядить его в юбку и выучить делать трели… Да нет, впрочем! Санчо Панса не противен, а она, когда поет, противна… Она… знаешь, что она?
— Ну?
— Она — тот дрозд-филистер, который довел до бешенства Гейне, потому что, сколько он ни пел, все у него выходило одно и то же: «Тра-ла-ле-ли-ра! Какая прекрасная температура!»
Практичность и денежная жадность Настасьи Николаевны вошли в пословицу за кулисами. Все ее поддразнивали на этот счет — кто как умел, она ни на кого не обижалась и никем не убеждалась.
— Будь я антрепренером, — трунил над нею умный, безобразный, пятнастый, холодный Риммер, — то в артистки вас, Настасья Николаевна, не взял бы ни за какие коврижки, потому что певицею вас жаловал пиковый король…
— И совсем не пиковый король, а Андрей Викторович!
— Ну так он тогда должно быть пикового короля репетировал: распорядился вами в состоянии запальчивости и без всякого разумения… А вот жениться на вас практическому человеку, да свою антрепризу взять, да вас в кассу посадить — это одно наслаждение!
Настя отвечала медлительно:
— А вы женитесь. Что же? Я ничего, я за вас очень пошла бы. Вы человек степенный и при своем приличном капитале. Вы очень можете составить счастье девушки, и совсем напрасно зубы скалить: ничего тут смешного нет, — Божие благословение.
— Очень вами благодарен. А что немец-то я — это вам ничего?
— Я немцев очень уважаю, особенно которые русские.
— За что такая привилегия?
Кругликова улыбалась, краснела и говорила:
— За ихнюю аккуратность. И галстуки у вас всегда новые.
— Женился бы, Настасья Николаевна! — трагически вздыхал Риммер. — С восторгом женился бы, невеста вы моя распроневестная, да… признаться вам откровенно, и без того уже два раза женат, так в третий-то и страшновато: пожалуй, те две мои прежние мерзавки обидятся — в Сибирь меня упекут…
В последние годы Настасья Николаевна слушала разговоры о замужестве все с большим и большим удовольствием.
— Что же? — признавалась она интимному другу своему, Маше Юлович. — Я звезд с неба не хватаю, но пониманием Господь Бог меня не обидел. Очень хорошо знаю, что не на век меня Андрей Викторович брал, и скоро всему этому нашему с ним делу конец. Надо удивляться, что еще так долго протянули. Детей, слава Богу, не было, — капиталом он, я надеюсь, не обидит меня, наградит, сколько сможет, — разойдемся по-тиху, по-благородну, он направо, я налево, чтобы со всею приятностью — канители разрывной не затевать и скандалами друг друга не беспокоить…
— Да неужто не жаль?
— А что жалеть? Я свою порцию в жизни получила. Пора и честь знать.
— Ох, притворяешься, Настасья! Ролю напускаешь! Это хорошо, это я в тебе хвалю, что носа не вешаешь. Только верится плохо. Небось злостью и ревностью душа изболела, — молчишь, а сама внутри вся кипишь-клокочешь, разорвать дружка в клочья хочешь?
— Вот уж этого, Машенька, я в жизнь не понимала, — с искренностью говорила Кругликова, — в жизнь свою подобие такой неприятности на себя не брала, чтобы ревновать… Помилуй! Да ежели бы такая глупость, чтобы ревность — какова бы тогда была моя жизнь? — ты сама посуди! Нам с Андрей Викторовичем, как сойтись, еще и двух месяцев не исполнилось, а он уже — успел пострел: шашни свои распространил, как петух кохинхинский… И в публике-то, и за кулиса-ми-то… Дульциней этих всяких — конца-краю нет… Что ты? Как его ревновать возможно?! Много ли есть из вашей сестры, которые с ним якшаются, таких, чтобы у него никогда в любовницах не были? Это никакого сердца не хватит — подобного воробья ревновать. Сохрани Бог! Я в его амуры и шуры-муры никогда не мешалась: чрезвычайно как себя берегла… Что он ни твори, с кем ни свяжись — ни-ни-ни! не мое дело! Как слепая хожу.
— Любила же ты его когда-нибудь?!