Не «самовыражение» и тем более не зрелищность, а отношения между кукловодом и куклой (то есть между «подлинным господином сердца» и субъективным сознанием) оказываются для китайского ученого сущностью представления. Именно кукла, и притом женская кукла, как верили китайцы, положила начало их театру. Происхождение театра в Китае обычно связывали с деревянной скульптурой красивой женщины, которую один древний полководец послал в дар своему противнику и в которую тот влюбился. Эта легенда о китайской Галатее словно напоминает о том, что театр в китайской традиции есть не столько дар богов, сколько подарок человека самому себе, притом человека, живущего «ветреностью» чувств. Для современников поздней императорской эпохи отношения кукловода и куклы, божества и изображавшего его актера, распорядителя церемонии и одержимого духом медиума были звеньями одной цепи. Кукольные представления нередко были частью даосского молебна, и сами даосские священники во время исполнения литургии охотно разыгрывали театрализованные сценки, изображая, например, поединок мага с демоном, или опьяневших «духов болезней», изгоняемых в лодке, или путешествие во дворец Небесного Владыки.
Традиционный китайский театр вдохновлялся поиском человеком своей маски как знака недостижимого Другого. Он отнюдь не был театром в смысле греческого «театрон», то есть зрелищем, предназначенным для отстраненного созерцания. Он осмыслялся как «игра», «развлечения» (си
) – стихия игрового действа как стилизации опыта. Он был призван обозначить, внушить нечто неявленное – бытийственную глубину метаморфозы, не оправдываемой ни ее видимыми образами, ни даже каким-либо отвлеченным принципом проявлений. Такая «игра», утверждавшая присутствие бесконечного в конечном, предназначалась не столько для созерцания, сколько для сопереживания и соучастия. Интересно, что смысл театрального действа китайские книжники толковали исходя из начертания соответствующего иероглифа с помощью довольно смелой метафоры: «Топор, выходящий из пустоты». Странное и, казалось бы, совершенно произвольное толкование. И все же оно намекает на существо игры как акта стильного самоограничения внешней формы ради самовысвобождения «духовной силы» жизни, иными словами – как вживления знаков в пустотное «веяние» Великого Пути. Ясно, что для китайцев театр не был призван удваивать действительность, создавать иллюзию правдоподобия изображаемого. Напротив, чем откровеннее были стилизованы театральные образы, тем большей ценностью они обладали в глазах знатоков. Не случайно кукольному и теневому театрам китайцы приписывали даже большую магическую силу, чем спектаклям с живыми актерами.Говоря иными словами, концепция театра в Китае была самым тесным образом связана с философемой «одного превращения» бытия. Театр, по китайским представлениям, есть зрелище «неуловимо-утонченных» метаморфоз творческой Воли, сокрытых в истоке чувств. Как явление принципиально сокровенного, свидетельство несоответствия внешних образов природе «исконного сердца», он стоял в одном ряду с прозой «фантастических преданий» и соответствовал отмеченной в третьей главе фазе осознания всего представленного как фантасмагории, «превращений обманчивой видимости». Соответственно, для китайцев театральная игра относилась к области не-мыслимого
, только предвосхищаемого, иначе говоря – к миру сна и страсти, в которых кристаллизуется судьба человека. Будучи знаком разрыва в человеческом существовании, свидетельствуя о чем-то уникальном, «совершенно особом» в человеке, идея театра не позволяла свести человека к некой данности, к самотождественному индивиду. Фигура небожителя (которая всегда содержит в себе что-то от «сосланного небожителя») как раз и соответствует подобному состоянию «самозабвения», устремленности сознания вовне самого себя; она есть знак чего-то, что никогда «не-есть», но вечно «начинает быть» и что не укладывается в рамки официальной святости. Горячий поклонник «страстной жизни» и сам страстный театрал Пань Чжихэн (1563–1622) в духе философии Ван Янмина восхвалял рождаемое театральным представлением чувство как стихию, объединяющую жизнь и смерть и «уносящую в мир божественной просветленности». Вполне естественно, что Пань Чжихэн уподоблял актерскую игру состоянию бессмертного небожителя, который, в отличие от официозных богов, несет в себе свое «иное». Так же и очарование актерской игры для Пань Чжихэна заключалось в способности актера зримыми знаками являть незримое: «Видишь нечто страшное, а веселишься, что-то тебя занимает, а в душе безмятежность – вот что такое состояние небожителя»[291].