Я слушала его, и эти на первый взгляд жестокие, почти циничные слова словно бы согревали меня. Это показалось странным, я даже удивилась. А потом поняла, что всегда думала так же.
— Тебе может быть неприятно из-за Договора, и я скажу, почему. Ты меряешь всех людей по себе и по тем, кого уважаешь. Ты считаешь, что каждый человек — многогранная интересная личность с огромным потенциалом, — сказал Эдвард.
— Так и есть.
— Это не так, — вымолвил он твердо. — Белла, чтобы быть многогранной личностью с большим потенциалом, его в себе надо вырастить. Себя надо воспитать и точка. Никаких компромиссов. Над собой надо работать. А люди бездумно принимают себя такими, какие они случайным образом получились и нагло требуют от мира — любите меня, понимайте меня…
— Ты жесток, — сказала я тихо. — Не строй из меня великого трудягу. Я не ставила никогда целей над собой работать.
— Но работала ведь. Скажешь, что нет? Ты даже не знала, что делаешь это, но подсознательно шла верным путем.
— Многие так идут.
— Почти никто, — безжалостно улыбаясь, ответил он.
— Не у всех есть возможность строить себя с нуля. Базовые предпосылки не равны. Очень многое решает наследственность и воспитание.
— Не смеши. Взять хотя бы тебя. Может, тебя воспитывали гениальные педагоги? Нет… Может, у тебя был пример для подражания? Нет. Кто-то научил тебя, куда идти? Снова нет, — в глазах его сверкала легкая насмешка. — Ни наследственность, ни общество, полное лености и стереотипов, на тебя почему-то пагубно не повлияли. Ты изначально родилась слабой, пассивной, не сильно умной девочкой, которая однажды решила, что будет жить так, как посчитает нужным. Всё правильно?
Я мрачно молчала. Каждое его слово было способно отравить.
— Человек обладает сокровищем. Оно называется свобода воли. Вспомни, есть те, кто действует и те, кто вечно стоят на месте или в тени. И на это влияет не общество и не наследственность. Только свобода разума и воли. Люди сами считают себя скотом. Иногда они притворяются, стараются замаскировать это глянцевой атрибутикой сытой жизни и быта, закрыть на это глаза… но подсознательно все они понимают, что живут на убой. Этот театр абсурда все они — все, без исключения — могли бы уже давно изменить при помощи собственных мозгов. Но они ждут, когда это сделает кто-то один. Кто-то другой, только не я. Некий безымянный добренький герой, который будет пихать им правду в рот и терпеть, когда они начнут на него шипеть и плеваться. Ты злишься. Но ты поймешь, что я прав, — он посмотрел на меня со странной печалью. — Ты обязательно поймёшь, в тебе хватит мудрости, иначе бы я не…
Он сделал паузу, я нетерпеливо спросила, сдвинув брови:
— Иначе бы ты, что…?
Странное было у него лицо — печальное и лукавое одновременно.
— Эта тема разговора расстраивает тебя, — вымолвил он тоном, который означал конец нашей дискуссии. — Могу рассказать о Карлайле.
— Перестань, ты уже решил перевести тему, так переводи ее, — слегка раздраженно сказала я, глядя на деревянный крест.
— Ты выглядишь невероятно утомленной. Пошли в комнату, — он толкнул дверь своей спальни вперед, и она беззвучно открылась.
Тут было почти пусто. Это помещение больше напоминало камеру запертого в четыре стены мятежного разума. Посередине, как надгробие — письменный стол. Перед столом чуть в полуоборота к большому занавешенному окну — тяжелое кресло, обитое темно-синим бархатом. На столе молчал лишенный работы современный компьютер. В углу стоял большой запертый кожаный саквояж. На стене единственная небольшая копия картины Фредерика Ремингтона «wolf in midnight». Мне не нравился ни сам художник, ни тема Дикого Запада, но эту работу я помнила.
Остановившись на пороге, я пыталась понять, где именно я могу занять место в странной, жутковатой келье. Рядом с саквояжем стояла стереосистема, на ней лежали диски. Эдварда, кажется, не очень волновало моё смущение. Он слегка бесцеремонно усадил меня в кресло, а сам встал у окна.