— Вот черт! И о «приманке» тоже ничего не сказал?
— Сказал, но поздно.
— Как это — сказал, но поздно?
— Рассказал, когда я уже знал от Свенсона, — пояснил Володя Пятов, — что Гендерсон привез Гитлеру предложение начать прямые двусторонние переговоры между Лондоном и Берлином по судетскому вопросу.
— Это и есть «приманка»?
— Да, это и есть «приманка». Гитлер, как говорит Свенсон, клюнул на нее, и все беседы Гендерсона с Герингом и Риббентропом велись вокруг предстоящих переговоров. Причем англичане это держат в секрете даже от своих союзников. И мне, грешному, пришлось намекнуть де Шессену на то, что замышляют их английские друзья.
— Ты передал французу этот секрет?
— Да. А что?
— Мне сказали, что дипломаты должны хранить не только свои, но и чужие секреты.
— Правильно сказали, — многозначительно заметил Володя. — Свои секреты берегут всегда, чужие — только тогда, когда это выгодно. А какая нам выгода беречь этот секрет? Пусть французы знают, что делают союзники за их спиной. Де Шессен, узнав об этом, побелел от злости и начал ругаться: «Вот лицемеры! Вот обманщики! Вот предатели!» И тут же побежал к своему послу, который, как мне сказал потом де Шессен, был просто взбешен.
— А ведь они в самом деле лицемеры и обманщики, — заметил Антон, думая о Хэмпсоне и вспоминая свою горячность, с которой убеждал англичанина. Вся неотразимость его доводов, по всей видимости, пропала даром: Хэмпсон слушал его, кивал головой, соглашался, а мысленно готовился к полету в Лондон с поручением посла. Вот уж подлинный сын коварного Альбиона!
Рассуждения Антона были прерваны: Пятова позвали к дипломатам. Почти тут же в воротах появился Гитлер. И все повторилось как прежде. Вытянув правую руку, он шел по широкому и длинному проходу. Стоявшие с каменным безмолвием и неподвижностью шеренги нацистов, мгновенно повернувшись к нему лицом, завопили «Хайль!». Этот лающий крик не смолкал все время, пока Гитлер поднимался по лестнице и занял место на трибуне.
Антон хорошо видел и черную прядь волос, свисавшую на глаз, и длинный, с широкими ноздрями нос, и большой рот, который временами сжимался жестко и властно. Разглядывая Гитлера, Антон вспомнил все, что слышал о нем от своих друзей, от Чэдуика и Фокса, которые знали о Гитлере много такого, чего не встретишь в газетах. Малообразованный и малокультурный, слишком бездарный, чтобы овладеть каким-нибудь ремеслом или профессией, Гитлер возомнил себя избранником судьбы, призванным вывести на дорогу завоеваний чужой и чуждый ему германский народ. Уверовав в то, что народ — это стадо, которое гонят кнутом, он успешно применял силу, науськивая откормленных, злобных овчарок на тех, кто сопротивлялся или отбивался от стада, и награждая послушных. Его единственной способностью был собачий нюх на чужие пороки, и он умело использовал эти пороки.
Свою речь Гитлер обычно начинал вяло, словно в полусне, но потом, постепенно «разогреваясь» от собственных слов, он набирал полную силу голоса, которым владел, как артист, умело, в нужных местах снижая до хриплого шепота или поднимая до визга. Он и теперь рисовался перед этой миллионной толпой, как артист, уверенный во всеобщем внимании. Влюбленный в себя, он не жалел красок, чтобы разрисовать свои «таланты», свою роль, свои заслуги перед германским народом. Он назвал себя «барабанщиком новой эры», «самым стойким борцом», «самым сильным и дальновидным вождем» германской нации и «самым умным политиком», которого никому не перехитрить. Он не стеснялся в выражениях, восхваляя себя и понося своих противников. Он вдохновенно и в то же время расчетливо переплетал хлестаковское хвастовство с чудовищной ложью, сентиментальное сюсюканье с грубой и грязной бранью. Стараясь вызвать жалость к «обижаемым» в Чехословакии немцам и ненависть к чехам, Гитлер описывал якобы совершаемые ими «жестокости» с такими страшными подробностями, которые потрясали не только этих, уже возбужденных, слушателей на поле, но даже и иностранцев, стоявших на мраморной лестнице. И когда в своей ярости против чехов оратор дошел до исступления, такое же исступление охватило и коричневую орду. Она орала, выкрикивала проклятия, вздымала кулики.
Беспощадное в своей нечеловеческой ярости, выдрессированное чудовище слепо повиновалось злой воле жестоких, хитрых и психически неуравновешенных людей, освободивших себя и своих последователей от каких бы то ни было сдерживающих правовых или моральных норм. То, что разыгрывалось здесь, на поле «партайгеленде», произвело гнетущее впечатление не только на такого новичка, как Антон, но и на тех, кто уже бывал в Нюрнберге. Слово «шоу» — «спектакль», которое не раз произносили дипломаты и корреспонденты, обсуждая предстоящее нюрнбергское сборище, — исчезло из их лексикона: у них на глазах разыгрывался не спектакль, а пролог к настоящей войне.
— Без ненависти, как и без оружия, воевать нельзя, — заметил Фокс и, показав на разъяренную коричневую толпу, выкрикивающую ругательства и угрозы, добавил: — А ненавистью их уже вооружили в избытке.