Гайдар не уловил этой перемены. На него это было совсем не похоже. Еще с гражданской в нем было развито обостренное чувство опасности. Оно не имело ничего общего с трусостью. Это была способность мгновенно распознавать гибельные ситуации. Так альпинист, подымаясь по отвесной скале, интуитивно понимает, на какой выступ нельзя ставить ногу.
И вот единственный раз — вечером двадцать пятого — этот редкий дар предощущения опасности Аркадию Петровичу внезапно изменил.
Почему?
Эту хату под сопревшей соломенной крышей и сейчас еще можно видеть на краю Леплявы. В избе уже давно никто не живет. Но я еще застал жену полицая.
Она сама подошла ко мне, когда я стоял на рельсах возле будки путевого обходчика. Ее нельзя было назвать старой, но это была уже седая, высохшая женщина с болезненно-серым лицом, словно ее давно точил какой-то недуг. На ней была кофта с разлохматившимися рукавами и заношенная, в двух-трех местах небрежно починенная юбка.
Сперва женщина в сторонке молча наблюдала за тем, как я отмеряю шаги от подножия будки до тропы на Прохоровку; от сосен, где партизаны сделали привал, до той же тропы.
Потом она неуверенно спросила, что я делаю и для чего мне это надо. И, узнав, вдруг стала торопливо и простодушно рассказывать о муже, о себе, о вечере двадцать пятого и утре двадцать шестого.
Она уже не опасалась последствий своих откровений. Ей было безразлично, что я напишу. Все самое страшное, что только могло произойти с ней и ее семьей, произошло. И бояться ей больше было нечего. И сейчас ее волновало только одно: вдруг я не захочу дослушать.
Но, заметив мой неподдельный интерес к рассказу, она оживилась, лицо ее от волнения порозовело. Она вдруг заправила под платок давно не чесанные волосы. И в глазах ее появилась радость от того, что она может выговориться.
Мы долго сидели с ней на бревнах возле казармы, а когда после беседы я принялся фотографировать насыпь, на которую поднялся Гайдар, дом обходчика, куда он думал зайти, бетонный колодец, возле которого были оставлены немецкие подводы, несчастная женщина повсюду ходила за мной, дополняя и уточняя свой простодушный рассказ об убийстве, зачинщиком которого оказался ее муж.
— Я ж чувствовала, я ж говорила ему: «Не ходи», — заплакала она под конец. — А он говорит: «Ты хочешь, чтоб Костенко послал меня на завод?!»
И когда мы с ней очутились возле солдатского обелиска, где под толстым плексигласом смеялся веселый и молодой Гайдар, женщина неожиданно спросила, показывая пальцем на портрет:
— А дети у него остались?
Я вдруг понял, что не могу больше с ней разговаривать. Но она ждала, и я кивнул. Внезапно женщина тихо заплакала и побрела от обелиска через насыпь, мимо дощатой будки обходчика к своей избе.
Недавно я узнал, что женщина умерла. А дом, построенный ее мужем, продолжает стоять. Он подслеповат. Сразу и не разберешь, изба перед тобой или сарай. И если верно, что дома похожи на хозяев, то, наверное, трудно найти другую избу, которая бы так точно соответствовала характеру своего проклятого людьми и богом владельца.
Хата была сооружена на небольшом возвышении, в стороне от всех, — как бы для бдительного присмотра. Тыльной стороной дом глядел на железнодорожное полотно. Из единственного маленького вороватого окна, полуприкрытого засыхающим абрикосовым деревом, открывался вид на Прохоровский лес, кирпичную казарму и дощатую будку путевого обходчика.
Окно в боковой стене смотрело на единственную дорогу, которая вела от насыпи к центру Леплявы. А окна лицевой стороны открывались на шоссе из райцентра Гельмязево в ту же Лепляву и на пустырь, где теперь высятся новые легкие здания Леплявской школы имени писателя-партизана А. П. Гайдара.
Сейчас на дверях избы висит ржавый замок. Время уже выбило в рамах стекла. И видно, как ветер колышет в комнатах белые тюлевые занавески — последнее свидетельство того, что в этом мертвом доме когда-то жили.
Плотный, среднего роста, рано потолстевший полицай (назовем его Глазастый) сидел у себя дома за столом и ужинал с жинкой.
Пятнадцатого и двадцать пятого в райуправе выдавали немецкий паек: бутылку водки, банку рыбных консервов, сырок в серебряной бумажке с таким запахом, что хоть сразу выбрасывай, баночку тертой печенки (а печенки в этой баночке меньше столовой ложки), полкруга ливерной колбасы и увесистую плитку шоколада, который нужно было рубить топором.
Глазастый с пеленок был обжора. За обедом он съедал каравай хлеба, две миски борща, чугунок картошки, а чай пил, закусывая дольками свиного сала. На служебном пайке он бы давно помер с голоду. Но, принося в дом сверток в плотной бумаге, Глазастый всякий раз поучительно заявлял жене:
— Немец — он старательного человека ценит.
И поедание неаппетитного, непривычного пайка обставлял всякий раз с неуклюжей торжественностью.