За ощущением «нерентабельности», «никчемности» поэтического слова стоит сложный комплекс проблем, вызванных социально-культурными трансформациями последних десятилетий, и обращение к новейшим технологиям со стороны поэтов – лишь видимая, надводная часть этого айсберга. На смену идеологическому контролю на постсоветском пространстве пришли «мягкий» террор массмедиа и культ потребления. Повседневный опыт городского жителя все больше и больше определяется теперь непрерывным церебральным шоком, который в силу своего постоянства воспринимается уже не как шок, но всего лишь как ритмичная щекотка, фон, сопровождающий нас на улице, в кафе, супермаркетах, транспорте, кинотеатрах, офисах, аэропортах. Скорость передачи информации в электронных и беспроводных сетях возросла настолько, что привычные (книжные) навыки ее считывания-осмысления дают сбой, уступая место машинной обработке, дигитальному серфингу в киберпространстве. Телевидение, Интернет, портативная мобильная связь, всевозможные средства мгновенной записи и коммуникации организуют рынок синтетического, симультанного восприятия, способствующий его индустриализации и автоматизации, появлению того, что Поль Вирильо называет «машиной зрения»[190]
. Господствующей силой становится технонаука, подчиняющаяся сама – и подчиняющая все, что она затрагивает, а сегодня это микро– и макромир, от генома человека до межгалактического пространства, – единственному принципу: рентабельности.Мутирует среда обитания, мутирует язык. Смещается центр творческой активности. Можно заметить это по состоянию дел в филологии и, еще больше, в семиотике. Так, достигнув своего акме в структурализме 60-х благодаря выстраиванию лингвистики как строгой науки (на основе фонологии), семиотика перестала быть передним краем теоретических изысканий, как прежде филология перестала быть парадигматической для всех иных гуманитарных дисциплин. Мыслители больше не обращаются к лингвистическим моделям и поэтическому языку за обоснованием своих концепций и методов, будь то онтологический поворот Хайдеггера, структурная антропология Леви-Стросса, психоанализ Лакана, интертекстуальность Кристевой или деконструкция Деррида. Напротив, уже эти методы перекочевали в анализ иных, невербальных практик[191]
. Ситуация, во многом напоминающая ту, которую в статье «Что такое поэзия?» (1934) описывал Роман Якобсон: «Вторая половина девятнадцатого века была периодом внезапной, резкойПоостережемся поэтому называть нынешние изменения упадком или выносить окончательный приговор. Подобные оценки – упадок, взлет – зависят от системы координат. Можно вспомнить о золотом веке русской поэзии. Но сами поэты «золотого века» презрительно именовали его «железным»: «Наш век – торгаш; в сей век железный / Без денег и свободы нет» (Пушкин). И: «Век шествует путем своим железным…» (Баратынский). Для поэтов той эпохи золотой век – это Шекспир, Данте, а то и Гомер. Баратынский переносит «поэзии ребяческие сны» в донаучную и, дальше, доисторическую эпоху, отказывая современной Земле в способности «прорицать». То, что для нас сегодня – золотой век, он воспринимает как век корысти и бесстыдно-меркантильных забот, «нахального крика» журнальной полемики, способной плодить лишь давно ведомое всем. На краю Серебряного века Гумилев совершает похожий жест, сравнивая современное ему «падшее» состояние языка с «опустевшим ульем» и отсылая к «осиянному», божественному Слову, которым останавливали солнце и воздвигали города.