Логику
Теперь, после этого краткого социологического экскурса, мы можем вернуться к Кафке, показывающему подноготную генеалогию этой морали.
Медленный, технически сложный процесс исполнения приговора не лишен эстетической составляющей, замешенной на своеобразном интеллектуальном садизме: «Да, – сказал офицер и, усмехнувшись, спрятал бумажник, – это не пропись для школьников. Нужно долго вчитываться. <…> Конечно, эти буквы не могут быть простыми; ведь они должны убивать не сразу, а в среднем через двенадцать часов; переломный час, по расчету, – шестой. Поэтому надпись в собственном смысле слова должна быть украшена множеством узоров; надпись как таковая опоясывает тело лишь узкой полоской; остальное место предназначено для узоров»[257]
. Кафка здесь, похоже, обращает, доводя до убийственного абсурда, кантовское определение искусства как «целесообразности без цели», а удовольствия от искусства – как «незаинтересованного», ведь нанесенные узоры исчезнут в яме вместе с трупом, любоваться ими будет некому. Все происходит так, как если бы под покровом отправления безличного правосудия судебная инстанция втайне наслаждалась зрелищем мучений, и – в неменьшей степени – неведением жертвы, которая не способна оценить ни высший смысл, ни техническое совершенство и красоту процедуры. (То же самое верно и для «Процесса», где судьи откровенно глумятся над невежеством К., несведущего в бюрократических тонкостях, а присяжные занимаются под шумок любовью с прачкой; порнографическая изнанка Закона преследует и землемера в «Замке», где в обязанности женщин – посредниц между высшей бюрократией и деревенскими жителями входит оказание этим первым сексуальных услуг.) Офицер почти не скрываетсвоего сладострастия: «Но как затихает преступник на шестом часу! Просветление мысли наступает и у самых тупых. Это начинается вокруг глаз. И отсюда распространяется. Это зрелище так соблазнительно, что ты сам готов лечь рядом под борону»[258].Следуя генеалогической логике Кафки (и Ницще, Ницше, конечно!), можно предположить, что в практике татуировки уголовный мир не просто зеркально отражает аппарат суверенной власти, но является его интроекцией и перекодированием в той же мере, в какой сам этот деспотический аппарат интроецировал древние, «варварские» техники дрессуры, заставив их служить своим целям. Он усваивает древнейшую формулу «причиненный ущерб = перенесенному страданию», формулу, определяющую первичную структуру отношения человека к человеку. «Вся глупость и произвол законов, вся боль инициаций, весь извращенный аппарат подавления и воспитания, каленое железо и инструменты пыток имеют лишь этот смысл –
Как возможно расплатиться страданием, спрашивает Ницше. И отвечает (не без ликования): глаз извлекает прибавочное удовольствие из зрелища боли. Это глаз бога или сверхчеловека, великого законодателя, основателя государства. Как возможно расплатиться, спрашивает в свой черед Кафка. И отвечает (не без содрогания): глаз извлекает извращенное удовольствие из зрелища чужой боли; нужно лечь под борону вместе с осужденным.
Публичная казнь, как ранее жертвоприношение, скреплявшее союз богов и людей, стала чем-то пугающе непристойным, вроде бойни, но эта же непристойность, «задрапированная смешной мишурой», сегодня равно эксплуатируется культуриндустрией и эстетствующим искусством. Кажется, нас приучают к мысли, что первобытно-общинный театр жестокости никуда не делся, «просто» перешел на новой технологический уровень, где просветление наступает
Девять персонажей в поисках метода[260]