Потом петух выпил по второй, зарядил третью, раздухарился, пошёл плясать фасонной выходкой, с топотом и присвистом, голося что-то неразборчиво-похабное. Кот прислушался.
– Ох, жистёночка моя похомотная! – причитал петух, выделывая ногами немыслимые антраша. – Дурь-параша-поебень обхохотная… – он закрутился на полу, не переставая при этом дико наяривать на балалайке. – Да кручина моя мужичинная затесалася в место причинное! – выкрикнул он на одном дыхании, уйдя в пронзительнейший фальцет.
Базилио решил, что тема половой зрелости занимает в творчестве потёртого артиста слишком много места. Но публика велась: в зале заметно оживилось. Даже позорный волк, сидящий в углу в обнимку с упоенным в дымину конём-первоходом, поднял уши и отшарил лыбу.
– Пьяненький, пьяненький, ых! – плюгавенький иду! – верещал Защекан, стуча себя в грудь локтем и глухо ухая. – В полдороги пьяненький, пьяненький в пизду! Ой, иду-качаюсь я, за мной земля кончается, подрочил бы на бегу, тока кончить не могу!
– Тра-та-та, тра-та-та, вот она, феличита! Ой ты бунька бятая, скобейда похатая! – нестройно заорали еноты.
Базилио в очередной раз подумал, до чего же всё-таки опустилась современная культура, особенно по сравнению с заветными образцами. Он вспомнил, с каким чувством благочестивый педобир воспевал Тишину, и ему стало грустно и противно.
– По форелевой реке мы плывём на лодочке! Мой хуец в твоей руке, а в моей – сто водочки! – блажил петух.
– Давай-давай-давай-давай! Сучье мясо повалём поваляй! – внезапно взвизгнул крот, изображая вдруг нахлынувшую лихость.
– Бугага, бугага, бугагашечки-га-га! – немелодично заорал какой-то подсвинок, вытянув шею.
– Тра-та-та, тра-та-та, похотища-блякота! Ос-тос-хламидиоз! – орали еноты, стуча по столу пустыми кружками.
Сисястая зебра встала и, тряся крупом, вскарабкалась на стол. Тот крякнул, но выдержал. Зебра ударила копытом и закружилась, колыхая грудями и рассекая воздух гривой. Свинка раздувала щёки, выводя на флейте непотребные рулады.
– И-й-йух! Залупонь моя гола! Ух какая стоебушка была! По ебалу малафья потекла! Накатила суть! Агаааа! – отжаривал петух что-то бессмысленно-похабное. Гребень его поднялся и заалел.
– Не могу молчать! – не выдержал волк. – Ща спою! – пообещал он и обещанное немедленно исполнил, издав протяжный, душераздирающий вой. Пьяный конь открыл глаза и повёл окрест взором, исполненным какой-то блудной тоски.
Базилио молча встал, подхватил мешок и отправился в сортир – отлить и передохнуть от галдежа и непотребства.
В сортире он обнаружил Попандопулоса и гуся. Гусь выглядел довольным, у козла были масляные глаза. Кот понял, что Септимий не только профессионал задних дел, но и их же любитель, а проще говоря – жопник. К мужеложцам Баз, как христианин, относился крайне отрицательно, хотя и был вынужден мириться с их существованием. Присвистнув сквозь зубы, он задрал повыше хвост и помочился в напольный лоток для крупных существ, подпустив в струю секрет из прианальных желез – что называется, пометил территорию. Амбре поднялось такое, что порочная парочка спешно покинула помещение, не завершив начатого. Кот проследил за ними через стенку и увидел, что любовники скрылись в биллиардной.
Добравшись в своих воспоминаниях до этого момента, Базилио попытался припомнить, зачем он, собственно, это сделал. Кот отлично знал, что его метящий секрет практически невыводим и что он, по сути, испортил помещение, причём надолго. С другой стороны, гусь и козёл не сделали ему ничего плохого, даже наоборот. Базилио полагал, что никогда не следует причинять лишнего зла, вредить без выгоды или необходимости – эта доктрина соответствовала и Святой Библии, и жизненному опыту. Наконец, нанесённый самим жопникам вред был невелик: так себе, мелкая шкода, даже не помешавшая извращенцам завершить начатое. Как ни крути, а подобное поведение свидетельствовало о потере самоконтроля. Возможно, решил он, виной тому была кристалловка, чистая только на вкус… Но, так или иначе, в общий зал он вернулся уже на взводе.
То, что он там увидел, умиротворённости ему не прибавило.
В зале стояла полная тишина. Все сидели ровно, не дыша, уткнув морды кто куда – кто в стол, кто в соседа. Петух, с обвисшим бледным гребнем и дрожащими ногами, сидел враскорячку посреди зала, держа в руках балалайку. С треснувшей деки свисала, подрагивая завитком, оборванная струна – длинная, блестящая. Рядом с петухом валялась мёртвая свинка, из окровавленного рыла торчал обломок флейты, забитой в горло.
А вокруг – и в зале, и у двери, и возле биллиардной – стояли шерстяные.
Их было не меньше десятка, все одинаковые, в новеньком нахнаховском камуфле. У старшего была кривая сабля, у прочих – какие-то железки. У одного в ноздре болталась бронзовая серьга.
Обезьяны были некрупные и выглядели не страшно. Но в зале висела кислая вонь смертного ужаса.