Тильда решила во всем признаться судье, не утаив от него ни единой мелочи. От людей у нее больше не было тайн, оставалось расквитаться с собственной совестью. На смену страху пришло глубокое раскаяние. Перед глазами то и дело вставал ее ребенок, ее кровь и плоть. Рука, созданная для того, чтоб баюкать и нежить дитя, поднялась на него, стала его палачом. Вместо того чтоб осыпать его поцелуями, она испятнала его кровью. Не в теплой воде, в холодной ключевой искупала она малютку и окрестила в неосвященной воде, когда душа уже покинула его. Потом закопала в саду, как падаль, не украсила могилку цветами, не засветила лампадку. Один пес обнюхивал холмик, разгребал его и скулил, точно угадал своим собачьим нюхом, что здесь совершилось злодеяние. Она не брала свое дитя из колыбели, чтоб приласкать его и спеть ему песенку, в дождливую ночь выкрала его у земли и, точно безумная, бежала с этой ношей, которая была совсем легкой, а казалась ей тяжелее горы. Ее сына не согрел огонь любви, он обуглился в полыхающих языках пламени…
— Ой, ой, ой! — все в ней кричало, когда она, заглядывая в душу, видела там свою вину, ворошила озаренную страхом память… Иванчеку был бы теперь годик, он бы уже смеялся, топал ножками и, протягивая к ней ручонки, кричал: «Мама, мама!» И она взяла бы его на руки и прижала к груди… При этом видении невыразимое блаженство разлилось по ее телу.
Тильда так живо, так ярко представила себе это, словно все так и было на самом деле, словно она не убивала ребенка.
Она забыла, что сидит на тюремной койке и придумывает божественно прекрасные картины, и уже видела себя в собственном домике, согретом звонким детским смехом. Улыбка осветила ее бледное лицо, но в эту минуту злой дух шепнул ей на ухо: «А кто бы вас кормил?» Она гнала его: «А как же живут другие, такие же бедняки, как я?»
Образ ребенка мгновенно исчез, она почувствовала под собой жесткий тюфяк… О, если бы не страх перед позором, гневом сестры и яростью отца, перед людскими толками и пересудами! Словно исхлестанная плетьми, она испытывала жгучую боль при мысли, что все это давным-давно отошло бы в прошлое, что первая улыбка ребенка всех подкупила бы, что первое его слово смягчило бы окружающих. Люди быстро вспыхивают и так же быстро отходят, быстро загораются ненавистью и столь же быстро — любовью. Полгода страданий, горя и стыда избавили бы ее от многих лет мук и самобичевания. Но тогда она выбрала преступление, страх и ужас, тюремные стены и годы заточения…
— Боже мой, — заплакала она, — почему так случилось?
Тильда не слышала, как повитуха прошептала Адели: «И еще, несчастная, надеется на прощение…» Ей легче было б трижды родить, чем провести год в тюрьме. Десять лет позора легче, чем страшная скука и общество этих распутниц, мысли которых еще грубее их слов. Если б она могла представить себе хотя бы частицу своих теперешних страданий, она бы не сделала того, что потом так старалась скрыть. Рано или поздно все всплывает наружу, правды не скроешь!
Ребенок под сердцем шевельнулся. Она положила руки на живот, и мысли ее снова вернулись к ребенку. Он снова стоял у нее перед глазами, живой, она шла с ним по горькому пути позора и робко ждала его первой улыбки, первого слова. На сердце у нее стало так хорошо, что она чуть не запела.
Тильда уже любила будущего ребенка. Впервые во весь голос заговорило в ней материнское чувство, заглушая все остальное… Душа ее стонала под тяжестью этой огромной, неистовой любви.
Подавленная и счастливая, предаваясь раскаянию и блаженству, шептала она еще не рожденному ребенку нежные слова, которые благоухали розами и весной, пьянили и дурманили.
В муках шли для Тильды дни, недели и месяцы. Временами из-за душевной подавленности она ощущала и физическую боль. В иные минуты физические страдания вызывали боль душевную. Иногда она думала, что не перенесет всего этого.
Поначалу Тильда не хотела верить, что будет рожать в тюрьме — слишком уж неподходящим было это место. Сама мысль об этом представлялась ей глумлением над будущим ребенком. Но постепенно она смирилась со своей судьбой. Надежды на прощение больше не было. На двери камеры были вырезаны слова: «Lasciate ogni speranza voi ch’entrate»[4]. Буквы от времени заросли грязью и почернели, так что их едва можно было прочесть. Где сейчас женщина, написавшая их в тоске одиночества? Арестантки объяснили Тильде их смысл, и она совсем пала духом.
Однако бывали у нее и минуты душевного покоя и тихого блаженства. С радостью ждала она появления ребенка, готовилась его любить. Образ его отца уже померк в ее памяти, лишь изредка видела она его сквозь пелену слез. Тильда мечтала о том, что ребенок будет ее счастьем и утехой, когда она наконец выйдет из этого обиталища горя и проклятий.