Прошло еще два месяца, и она наконец заполучила свое
— Ну разве ты не можешь с ним говорить так, как со всеми?
Мариэтт всегда отвечает одно и то же:
— Ты этого не поймешь, тебе это недоступно.
Ну каков результат? Когда Никола оцарапается, Мариэтт сюсюкает:
— На лапусечке бобо, мой Коко?
А я спрашиваю:
— У тебя ручка болит?
Ничего общего между этими двумя диалектами. Конечно, я тот, кто ничего не понимает. С сыном я бываю в десять раз реже, чем другие — его обогащает знаниями семейство Гимаршей. По крайней мере, пять лет он будет слышать эти
Прежде выигранное мною в суде трудное дело или же какое-нибудь политическое событие были для меня своеобразными жизненными вехами, так же как у Мариэтт такими вехами являлись замужество одной из подружек, или семейное торжество, либо какой-то запомнившийся кинофильм. Теперь у нее всего один святой в календаре. Если я спрошу:
— Дорогая, ты помнишь дело Калетта? Можешь сказать точно, когда это было?
Она задумывается, но ненадолго, и отвечает:
— Ах, та попытка незаконно получить наследство? Погоди, вспомнила, ты выступал в суде за неделю до пункции. Значит, это было в конце апреля.
Разве она не могла бы сказать иначе: через неделю после частичных выборов? Ведь воспаление среднего уха у Никола было совсем пустяковым, и эта самая пункция, невзирая на ее страшное название, была всего лишь царапаньем ланцета. Но когда у ребенка лихорадка, мать дрожит от озноба еще больше, чем ее чадо.
Однако уже немало времени прошло с тех пор, как существо, казалось едва дышавшее, с влажными от пота волосенками, слипшимися на темени, превратилось в пухленького человечка, который любит купаться и потом в кроватке так мило опускает густые ресницы — пора уже, ведь глазки слипаются.
Шли дни, приносили с собой граммы, месяцы добавляли килограммы, все это неустанно записывалось в «Тетрадь Никола». Толстый малыш становился еще толще и цветом походил на розового младенца из целлулоида, но теперь тысячи всяких проделок убеждали нас, что с ним недолго придется играть, как с куклой, что его ангел-хранитель просто-напросто двойной агент, работающий по совместительству и на черта. Мариэтт много раз в день приходила в ужас.
— Булавка, куда делась английская булавка? Не мог же он проглотить ее, она была не закрыта. Боже мой!
Так и не нашла она этой булавки. В другой раз жена обнаружила — сами понимаете где — пуговичку. Пуговицу от моего жилета. Какой кошмар! С тех пор она неустанно следила за моей трубкой, самопишущей ручкой, зажигалкой, которые я всюду разбрасываю. Она не забывала убирать свои ножницы, пилку для ногтей, пудреницу, на которые с вожделением искоса поглядывал озорной глазок. Предосторожность уместная, но пока излишняя. Никола, когда ему этого хотелось, мог донести до рта свою ногу и отведать самого себя — гибкости для этого у него хватало. Причем все ему казалось съедобным: простыня, край колыбели, лебяжья опушка его бурнусика, даже она попалась в липкую ловушку его рта, и весь пух был обсосан. А ведь Мариэтт страстно хотелось видеть сына всегда нарядным, безупречно чистеньким, способным выдержать конкуренцию с любыми разряженными детками, чтобы он мог, несмотря на все их бантики и помпоны, завоевать звание самого прекрасного младенца во всем мире. Когда она оставляла его на несколько минут со мной, то даже в кухне; услышав какое-то тихое чмоканье, сразу догадывалась, в чем дело.
— Абель! Посмотри, что он там сосет?
Я глядел и тут же срывался с кресла. Он сосал мыло. Одному только богу известно, откуда оно тут взялось, а Никола уже засунул его в свой слюнявый ротик с маленькими, как у проворной мышки-грызуньи, зубками.