Остается только улыбнуться такой детской постановке вопроса. Что Зонтаг и сделала, впрочем, не без некоторого чувства дискомфорта: «Причина того, что я плохо в это верю: я мечтаю о «взрослом», текстурном, трехмерном мире, в котором живу в Америке… [даже] находясь в этом двухмерном мире этой этнической сказки»[759]
. Однако писатель, любивший сложности, должен был признать – кое-что действительно крайне просто. «На этот раз мне кажется, что политическая и моральная реальность действительно такая простая, как утверждает коммунистическая риторика. Французы были «французскими колониалистами», американцы есть «агрессоры-империалисты», а правительство Нгуен Ван Тхьеу – «марионеточный режим»[760]. Вот наконец-то кризиса доверия уже нет, как и разрыва между словом и пониманием его значения.Простой язык ее утешал. Но она понимала, что отказ ума и собственной личности, которые сопутствовали переходу на этот язык, не поможет ей разобраться с собственным сознанием. Если она полностью согласится с мнением вьетнамцев, то потеряет «то, чем отличается от других, и то, что делает меня особенной». В этом случае – потеряет себя, а этого она всегда боялась. («Я не позволю «им» этого у меня отнять. Я не позволю себя уничтожить».) Тем не менее она пыталась понять, что может означать эта потеря.
Именно поэтому Чоран отказывался от мысли, а также не считал полезным или возможным возвращение к менее сложным формам сознания. Назад дороги не было, невозможно было переписать историю. И желание Сьюзен остаться собой и одновременно принять альтернативу, которая казалась ей проще, не просто дало колоссальный опыт, но и привело к тому, что она начала ощущать себя попавшей в ловушку истории – породивших ее социальных, экономических и политических структур, – а также пойманной внутри самой себя.
«Мироощущение американца, оказавшегося в Ханое, очень сложное»[762]
. Она могла сколько угодно восхищаться вьетнамскими крестьянами-революционерами, но Сьюзен Зонтаг никогда не стала бы вьетнамским крестьянином-революционером. Делает ли это ее фальшивкой? «Моя спонтанная реакция сводится к тому, что надо следовать старому, жесткому правилу «Если ты не можешь переместить свою жизнь туда, где находится твои голова (сердце), то все, что ты думаешь (чувствуешь), является обманом»[763]. Это парадоксальное желание быть настоящей, будучи кем-то другим, привело ее к еще большему обману по отношению к вьетнамской культуре и к своей собственной.В первой части эссе «Поездка в Ханой» содержится много искренних признаний в слепоте: «Я хочу, чтобы они победили. Но я не понимаю их революции»[764]
. Язык, безысходность, ощущение завинченных гаек («от которых я не в состоянии поверить, что то, что я вижу, – настоящий срез, демонстрирующий суть этой страны»[765]) превращает Вьетнам в «похожий на сон» ландшафт с «отсутствующей историчностью», в котором она в свое время видела порнографию. Вьетнам стал «целью того, что является самым отталкивающим в Америке – принципа «воли», стремящейся к праведному насилию»[766]. Однако тот же самый принцип воли – желание быть другой – заставил ее подчиниться своей американской фантазии об этике и героизме Вьетнама.ОНА РЕШИЛА ВЕРИТЬ ВСЕМУ, ЧТО ЕЙ ГОВОРЯТ, ЧТО ПОЗВОЛИТ ЕЙ ИЗБЕЖАТЬ СИТУАЦИИ КРИЗИСА ДОВЕРИЯ.
Но, заменив свои глаза на глаза вьетнамцев, ее скептический язык начинает напоминать текст из политической брошюры: «В стране не хватает… простейшего оборудования, например, токарных станков, отбойных молотков и сварочных аппаратов»[767]
, – писала она. «Вьетнамцы много думают о своем будущем», – продолжает Зонтаг. Они «искренне верят в то, что жизнь – простая штука. Они также верят в то, во что сложно поверить, понимая ситуацию, в которой они находятся, они считают, что в жизни есть много радости». Кроме этого, они «искренне любят и уважают своих руководителей, и что нам сложно себе представить – правительство любит народ»[768].Может быть, все это именно так. Однако эти утверждения не подкрепляются ничем, кроме наречия «искренне». Она не приводит никаких фактов, мы не слышим голосов живых вьетнамцев. Все эти утверждения поддерживает только вера читателя в аутентичность переживаний Зонтаг.