— Начали, начали, — сухо затрещали хлопки учителя, и Витька тут же принялся возмущаться:
— Что тебе мои ноги – ступеньки? Ты что на них как на половиках топчешься?
— Не нравится, иди к своей Танечке!
— Ладно, наступай, — вдруг погрустнел Витька. – Это лучше, чем по лысине против щетины и при этом ещё сюсюкать…
А после уроков он вдруг признался Саньке:
— Там не все девчонки дуры. Есть одна нормальная. Она по лысине не гладит и красивая. Знаешь, какие у неё волосы, как из золота с серебром. Вот закончу кадетку, стану курсантом и женюсь на ней. Тогда Женя Эдуардович, наверно, будет старым и беззубым, и она на него не будет как на картошку с колбасой смотреть. Только из-за неё и хожу, — и вдруг Витька так больно сжал Саньке руку, что тот сначала услышал хруст своих пальцев, а уж потом скривился от боли. – Только молчи, понял? Чтобы никому не проболтался. А то все смеяться будут. Вот в девятом классе или даже в восьмом можно будет, тогда мы не такими глупыми будем.
Хорошая песня
Фамилия учителя пения была Волынский. Это слово объединяло в себе ветер, море и волны. Входил он в класс так стремительно, что дежурный не успевал скомандовать: «Взвод, встать! Смирно!», торопился докладывать и промахивался. Учитель пения пролетал мимо и не садился, не падал, а бросался на стул. И стул кряхтел под напором его могучего тела.
Но если бы кому-то вдруг удалось его заход отснять на киноплёнку, а потом очень медленно прокрутить всё на экране, то сначала все бы увидели, как в кабинет пения просовывается длинный, как английский ключ, нос, потом с залысиной голова, потом спускающиеся волнами до плеч волосы и последним из двери показалось бы огромное тело в мятом и вытертом до блеска чёрном костюме, расстёгнутой рубашке, верхняя пуговица от которой болталась на нитке.
Начиная урок, Волынский вскидывал руки и взмахивал ими, как пеликан крыльями перед полётом.
—Музыка – это прекрасно, — начинал он. – Нет ничего прекраснее музыки, — продолжал он. – Музыка – это гармония мира, — не заканчивал он, и говорить непонятно о музыке учитель мог часами. И если бы за сорок пять минут урока Волынский успевал вдолбить всё сказанное в головы суворовцев и столько же наиграть на аккордеоне, то бедные головы потрескались бы, как перезревшие яблоки.
На аккордеоне он играл, закрыв глаза, не глядя на класс, который в это время свободно обсуждал события дня минувшего и дня предстоящего. Даже лучший ротный запевала Валера Галкин и тот занимался серьёзнейшим, но далёким от урока пения делом. Он усердно доставал из чернильницы-непроливашки мух, которых напихал туда на предыдущем уроке естествоиспытатель из первого взвода Гриша Голубков. Однажды Волынский так глубоко увлёкся, поставив на проигрыватель пластинку с первым концертом Чайковского, что просидел с закрытыми глазами весь урок. Он наслаждался гармонией великого произведения, пока диск не отыграл. В это время взвод, не зная, чем заняться, беспокойно ёрзал на стульях. Кто рисовал на промокашках, кто играл в крестики-нолики; Серёга считал, сколько на свои сбережения сможет купить пирожков после новой реформы, и только Валера Галкин продолжал вытаскивать мух, всецело отдавшись содержимому чернильницы, не менее чем Волынский необъятному миру музыки. Когда отзвенел звонок, Волынский, несмотря на громаду собственного тела, взлетел со стула, посмотрел через окно куда-то вдаль и взмахнул руками:
—Вот это шедевр. Это гармония мира! Это прекрасно… Это вам не какие-то тюни-муни!
Взвод уже сложил тетради в сумки сержантов и поднял головы. Валера Галкин задержал на весу ручку с мухой на пёрышке, не успев тридцать пятый раз окляксить промокашку.
— Это вам не какая-нибудь дрянь, — свернул нос в уничижительной гримасе Волынский и визгливо, подёргивая огромным телом, пропел:
— Полюбила, полюбила,
И не надо мне другого.
О, если бы знал Волынский, как неосторожно он поступил!
Если бы он знал, что взвод, возвращавшийся в роту, мурлыкал, насвистывал, пел и просто мычал не отрывки из первого концерта Чайковского, а мелодию проклятой учителем песни. О, если бы он знал, то своими огромными руками разорвал бы аккордеон на две половины.
Песня вирусом гриппа заразила взвод. Он продолжал её мурлыкать с утра до вечера. По законам медицины болезнь через пять дней должная была отступить, но уссуриец Саша Фомин в ближайшее воскресенье пошёл в увольнение, нашёл дома запыленную пластинку, выучил все куплеты и, радостный, принёс песню в казарму. Слова оказались удивительно простыми, и до отбоя взвод, как промокашка, впитал их в себя:
— Танцевать он не умеет,
Обнимает, как медведь,
Петь не может, ну и что же,
Я, зато умею петь.
А затем, переходя на высокие, близкие к поросячьему визгу ноты, голосил припев:
— Полюбила, полюбила,
И не надо мне другого.
От визга дребезжали стёкла, визг проникал во все щели казармы и до боли трепал слуховые перепонки офицеров и сержантов срочной службы. Но остановить распространение заразы в казарме уже никто не мог.