— Ведь ты понимаешь, что это выдумка дурацкая, не может сего быть. Следовательно, ты прямо можешь такому слуху перечить и малоумных людей на истинный путь направить.
— Нет, Тимофей Иванович, это дело не наше, да и дело мудреное. Позволь тебе правду сказать, как я понимаю, по чистой совести, без какого умысла.
— Говори, не в первый раз. Я тебя слушать люблю.
— Вспомни, Тимофей Иванович, — не далекое то былье, — ходил по Астрахани, да и по всему краю, да и по всей российской земле, слух диковинный, которому никто не верил. И ты, воевода, смеялся и не верил, а всех поверивших дураками обзывал. Слух был о том, что Москва будет стоять пустая, якобы какой другой город. А столицей ей не бывать, столицу царь будет новую строить в чухонской земле. В православной-то, вишь, мало места. Был ли такой слух?
— Был, — удивленно произнес Ржевский.
— Глупство ль оказалось?! Другой носился в Астрахани слух, что всех бояр, сановитых людей царь обреет и разденет. И верить никто не хотел. А вышло что?! Не оделся он сам и не одел всех своих приближенных бояр и князей да и столичное именитое купечество в иноземные кафтаны? Разве не обритые все ходят они там теперь?
— Да ведь говорили то, Грох, не так. Сказывали, что царь разденет всех и заставит нагишом ходить, а что брить будут и бороду, и голову, как крымцы.
— Верно, Тимофей Иванович. Но народ не может тебе новую какую затею цареву точно пересказать так, как царь ее замыслил. Народ свое добавит. Приведу тебе пример: когда человек ночью испугается чего, малой собаченки, что ли, какой, то она ему с перепугу двухсаженной покажется. У страха глаза велики, — пословица говорится. Собирался царь у всех бороды сбрить и всем немецкий кафтан надеть, а народ, вестимо, стал говорить, что все нагишом по улице пойдут с бритой головой. Так и теперь скажу. Ты называешь слух о дележе государства на четыре части дурацким слухом. А гляди, Тимофей Иванович, не окончилось бы дело это правдой какой: не на четыре, так на две поделят.
— Полно брехать, Грох, враки какие. А еще умницей в городе почитаешься. Ты и двадцати четырем месяцам этак поверишь!
— Спорить не стану, Тимофей Иванович, и дележу года на 24 месяца тоже поверю, когда всего-то пять лет тому, новый год переставили с осени к крещенским морозам. Шутка ли! А ты, вот, вызываешь против какой-нибудь народной молвы орудовать, когда эдакие слухи диковинные, совсем негодные, в конце концов потрафлялись правдой.
— Да не его это дело, подлого народа, в государские мероприятия рыло совать! — воскликнул Ржевский, оборачивая вопрос.
— Не его, вестимо, дело! — ухмыльнулся Носов. — Подлый народ уши вострит на такие слухи и дела потому, что жить ему мудренее… Это ты и сам, хоть и воевода, а признаешь. Наше время стало мудреное время. А здесь в Астрахани еще мудренее стало жить, чем где-либо на Руси. Вот что я тебе скажу.
— Почему же так! Законы и на Москве, и в Астрахани — те же.
— А потому, что мы больно далеко от царя да от Москвы. Мы вот, гляди, окружены татарином, кругом нас только и есть что мухамедовой веры инородцы. Нам до персидов или до турки рукой подать. Коли жалобу какую приносить, так персид, или крымец, или турка скорее своему шаху или султану жалобу подаст и дело свое справит, чем мы, православные, свое на Москве. Мы, русские люди, христиане, здесь будто на чужой стороне, а не у себя. Да и много ль нас здесь истинных христиан? Тьма тьмущая здесь таких перекрестей православных, которые ходят для одной видимости в храмы Божьи и крестят будто детей по-нашему, а гляди там у себя, в домах, втайне все чуть ли не на прежний лад, по своей вере мухамедовой разные обряды справляют. Которая нас, россиян, малость есть, и та басурманится от татарина. Спасибо еще, что смертная казнь полагается всякому инородцу мухамедова закона за совращение православного в его веру. А то бы, прямо тебе говорю, Тимофей Иванович, за полста лет ни одного истинно православного человека тут в Астрахани не оставалось бы.
Носов замолчал и стоял. Воевода о чем-то раздумывал.
— Да, дела, дела, — вздохнул Ржевский, но вздохнул и выговорил эти слова добродушно и почти безучастно, как бы говоря: ну, вот побеседовали, поболтали языком, и довольно.
Воевода отпустил посадского человека, снова обещавшись заняться его делом. Затем он позвал к себе старика поддьяка, по имени Копылова, и спросил:
— Народу много?
— Много, Тимофей Иванович, я вот сейчас расспрошу, и кто с пустяками, разгоню. Некогда мне было, писал. Надо тебе доложить в вечеру дела красноярския.
— Ну, начинай, чисти народ… да скорее…
Поддьяк вышел.
Ржевский остался в своем кресле раздумывать об удачливом дне, т. е. о выводке чапурят красных, и, внутренно улыбнувшись несколько раз, тотчас же стал дремать. Скоро ли вернулся Копылов или нет, Ржевский даже не знал, когда открыл глаза и увидал перед собой старика поддьячего.
— Много народу осталось, Тимофей Иванович. Этим действительно нужда до тебя. Выйди.
Воевода, крехтя, с трудом поднялся с своего кресла и пошел тяжелой походкой тучного человека.
IV