Утром, когда посветлела в окошке синь, в бездонной высоте неба, словно желая напомнить, какой стоит на дворе век, загудел самолет. Он ронял летние громы на крышу дома. Частота идущих с неба колебаний совпадала с частотой дребезжания плохо промазанных оконных стекол, и они, уловив ее, заражались реактивным восторженным звоном. Серебров вскочил, крякая, сделал присядания, фыркая, попил чаю, поиграл с собакой, натянул в коридоре пропахшую машинными ароматами куртку, заглянул в дверь и польстил Алексею:
— Ты спишь в такой позе, в какой изображают младенцев во чреве матери. Что-то беспомощное, слепое и еще безгрешное.
— Еретик! — огрызнулся Алексей и перевернулся на другой бок. Он думал, что надо бы запереть дверь, но ему не хотелось касаться босыми ногами холодных половиц. Алексей лежал, глядя в светлеющий потолок. Как в детстве, из сучков и древесных слоев возникали картины и портреты. Отвлекая его от этого созерцания, под окном ссорились ревнивые коты. Валет гавкал на них. Видимо, стыдил, но они все равно не унимались. Валет начал бегать, стуча когтями по полу, и скулить. Пришлось волей-неволей вставать.
С ленивым ощущением беззаботности Алексей без всякого интереса смотрел на часы. Десять. В редакции уже давно все сидят за столами. «А где Рыжов?» — наверняка мучается Рулада, любящий, чтоб все новости были известны ему первому.
Алексей смотрел на барометр: кто-то за ночь передвинул стрелку на «ясно». Намерзшийся Валет доверчиво тянулся к Алексею, клал на колени голову. Обстановка была вполне литературная. Русские классики любили собак. И вот он… Алексей храбро сел к столу, разложил бумагу, записные книжки, но странное дело, то, что так четко выстраивалось в голове, вовсе не хотело ложиться на бумагу. Исчезли те красивые, точные слова, которые, казалось, уже были найдены.
Поглаживая сочувствующего ему Валета, Алексей шел смотреть в кухонное окно: школа, магазин, сооруженные из слез Маркелова, по дальней дороге беззаботно катил оранжевый трактор, наверное, тоже со слезами выпрошенный Маркеловым.
Чтоб развеяться, Алексей пошел в сарай за дровами. День голубой, веселый; радуется, прыгает Валет. Алексей принес охапку сосновых и березовых поленьев, и вроде стало полегче на душе. Он напишет о Линочке. Опишет такой, какой она была: шумливой, задиристой, но человеком редкой души. И Алексей взялся за ручку, но опять увязло разогнавшееся было перо.
Стало легче, когда пришла жена дяди Мити тетка Таисья, чтобы сварить щи и затушить картошку.
Тетку Таисью по Карюшкину Алексей запомнил светлоглазой, круглоликой, а она оказалась сухонькой, худой. Ему нравились печальные приветливые лица пожилых женщин. В глазах у них таилась тихая грусть. И глаза, и морщинки у губ говорили о терпеливости, о мудром умении не торопиться с осуждением. Такое лицо оказалось у Таисьи.
— Ой, дак мне бы тебя на улице-то и не узнать, гли-ко, какой, настоящий мушшына стал, а ведь эдакой парнечок был, — пропела она с порога и показала рукой, каким был Алексей парнечком. — Как Анюта-то, жива, здорова?
Алексей, навалившись на косяк, рассказывал о матери, о Мишуне, о Раиске и Вальке. Тетка Таисья качала сочувственно головой, снимала шаль. Оставшись в бумажном примятом платке и старой обстиранной кофте с вытянутыми карманами, принималась за кухонные дела. Она бее делала осторожно, боялась стукнуть заслонкой, воду в кастрюлю наливала ковшиком почти беззвучно.
— Ох, ох, ох, — вырывался у нее шепот. — Снега сыпучие, морозы жгучие. Выдуло ведь все у вас, ребята, вьюшку-то не закрыли. Хоть три истопля дров вали, тепло не удоржишь. Картошка-то сгорела. Гли-ко, глико, Я ужо патроновой чулок принесу, дак отчишшу. Патроновым-то чулком хорошо, — разговаривала она сама с собой, — Люся мне из городу привезла чулок-от.
Алексею становилось стыдно сидеть, тупо глядя в бумажный лист, когда старуха щепает на растопку лучину. Он взял из ее рук сухое полено, нащепал лучины, принялся расспрашивать про карюшкинцев.
— Дак мы — здеся, ишшо Вотинцовы. Ольга-то вовсе старуха стала, тожо вроде меня. Галька у нее на ферме работает. Галька-то ведь больно востра. Выходила замуж, с мужиком-то уезжала, да он больно куражливой оказался, дак, витебо, через полтора месяца опять в Ложкари приехала.
Алексей с радостью узнавал слово «витебо» — видит бог. Так же говорит мать.
— В самой-то деревне Илюня Караулов с Марьей осталися, дак, поди, уж померли, плохи были.
О Карюшкине разговор был со вздохами, печальный.
Таисья оживлялась, когда Алексей спрашивал ее о сыне Ване.
— Гарольта-то Станиславовича видела, в Крутенку поехал, дак, поди, и Ваня с ним. Опять чо-то декуюц-ца. Ваню-то хвалят, больно хвалят. Все вместе они.
Потом Таисья говорила, что Люська, меныиая-то, у нее тоже, как Алексей, в городе живет, на экспедитора выучилась. Приезжала, дак хрену целый мешок увезла.
— Хрен-то раньше я все солью с одворицы выживала, расти ничему не давал, а Люся-то говорит, теперь хрен в ходу. Консерву-хренодер делают, — пояснила Таисья.