— Может быть. Но с другой стороны, раз все равно не верят, чего напрасно объяснять. И еще… Вы сейчас подумаете — совсем спятил старик. Как вам объяснить? Утешился я этим, что перестал оправдываться. Или, должно быть, как-то иначе это называется?
— Что именно называется иначе?
— То, что я думал. Что вот, мол, сижу я, немолодой уже человек, все-таки шестьдесят три года на свете прожито, против эдакого молодого здоровяка в форме. Ему бы мешки на мельнице таскать, а не в кабинете важную особу из себя корчить. И ведь еще пистолет для моего устрашения на стол выложил и портрет вседозволяющего фюрера за спиной повесил, а я, вот, говорю ему, что стукнул такого, как он. Пусть всего-то старым дверным замком, но все равно стукнул.
— Невеликое, знаете ли, утешение, если за это надо заплатить жизнью.
— Утешение, вы правы, невеликое…
Итак, допрашивает какой-то здоровый детина. Для устрашения кладет рядом с собой на стол пистолет. Но стрелять он в кабинете не будет. Там могут только бить. Сам он бить, хоть и здоровяк, не станет — не по чину. Прикажет другому. А тот рад будет стараться.
Все равно — никаких признаний! Он — Збигнев Витульский. Этому здоровяк, или кто там еще будет, поверит. Потому что он действительно не похож на еврея. В гетто ему даже завидовали. «Достать бы вам, Марк, документы и вполне можете сойти за арийца». Только тесть со своими вечными шуточками портил настроение. «Вы-то, может, и не похожи на еврея, зато все евреи похожи на вас». Чем острить, лучше послушался бы его совета не выходить из подвала.
А Виктор еще больший умник! «Мы с тобой даже права не имеем тут сидеть». Как же, очень немцы почувствуют, что Виктор Зив, видите ли, воюет с ними. Раз уж такой храбрый, то, чем драпать, схватился бы с этими тремя полицейскими. Так нет же, дал деру. И теперь шагает себе по лесу. Чего доброго, уже дошел до той злосчастной деревни и сидит у своего флаговешателя в безопасности и тепле. А он вот — в полиции. И никто ему не поверит, что он не стрелял в этого Стаську. И что он Збигнев Витульский, могут не поверить.
Только без паники. И лежать нельзя. Лежа все кажется страшнее.
— Так и не поспали?
— Нет.
Ладно, пусть говорит. Пусть спрашивает. Только не эта тишина!
Когда надо, слова от него не дождешься. Придется самому что-нибудь сказать. — Но вы ведь тоже не спите.
— Перед вечным сном, знаете, на обычный времени жалко.
Дождался!
— …Священника, видно, не дадут. Так я хоть перед самим собой исповедуюсь. Больших грехов, вроде, не совершил, а малые, наверно, были. То ненароком обидишь кого, то, может, бывал несправедлив. За шестьдесят три года трудно не совершить ошибки. Как говорится: «Кто без греха?»
— Зачем думать об этом?
— Обыкновенная исповедь, она ведь для того, чтобы и грех с души снять, и исправиться. А такая вот, последняя, исповедь, когда исправляться уже некогда…
Кажется, сюда идут…
— Зачем встаете? Может, еще не за вами, а кого-нибудь третьего к нам ведут.
Неужели Виктора поймали? Тогда это гибель. Верная гибель!
Засов со скрипом отодвинулся.
— Антон Ожеховский!
— Извините, если я вам что-нибудь не так сказал.
— Все так. Так.
Знает, куда ведут, а спокоен. Сам идет.
— А ты что, большевик, пинка в задницу ждешь?
Живей, не то… И тряпку эту скинь! Оставь здесь.
Стаскивают, сволочи! Он же замерзнет в одной рубахе.
— Марш наверх!
Во дворе светло. Это от снега. Небо темное, еще не рассвело. А старик, оказывается, вовсе не сутулый. Даже высокий. Но руки солдату, чтобы тот их связал, сам протянул.
— И ты, большевик! Руки давай!
— Зачем? Меня задержали по недоразумению.
— Сейчас так объясню, что и понять не успеешь.
Руки ему нарочно связывают, чтобы старик видел — обоим одинаково, и не паниковал.
— Теперь — вперед, а за воротами — налево!
Улица пуста. Потому что еще не рассвело.
Ведут их вместе, как видно, нарочно. Пусть старик думает, что и его еще — на допрос.
Почему старик так странно поглядывает на него? Все-таки подозревает, что он — не поляк? Плохо, что они идут рядом и старик видит его в профиль, — более заметна горбинка носа. Надо делать вид, что он этих взглядов не замечает. И какие-то догадки к нему не имеют никакого отношения. Он спокоен.
Покосившаяся створка! Да, это та самая, которую он видел, когда лежал в санях. И те же два чердачных оконца на крыше. И в заборе не хватает доски. Значит, его ведут той же дорогой.
Но что это значит? Скорей всего — ничего. Совпадение. Только совпадение.
Что там старик шепчет? Слава богу, не ему. Видно, опять исповедуется самому себе. Глупости все это — исповеди, отпущение грехов. Все равно, даже на исповеди никто не бывает до конца откровенен. А исповедь перед смертью — вовсе варварство. Человеку дают понять, да что понять — ему почти впрямую говорят, что он умирает.
Не надо об этом! Сейчас не надо. Пусть себе старик исповедуется, пусть сам себе грехи отпускает, какое ему до этого дело?
Куда его все-таки ведут? Здесь уже явная окраина. Неужели погонят к тому месту, где задержали? Но ведь только преступников приводят туда, где они совершили преступление. А он ничего не совершал.