И я начал продираться через чащобу неведомых слов. Боялся переворачивать страницы – а вдруг запачкаю? Несколько раз мыл руки, и все равно – на всякий случай взял соломинку и вел ею вдоль строки, проговаривая букву за буквой, пока они не становились словом – все равно непонятным, потому что шведским. Приходилось то и дело спрашивать детей проста, что означает то или другое слово. Они смеялись над моим произношением и дразнились, пока Брита Кайса на них не прикрикнула. Прошло немало времени, прежде чем я перевернул первую страницу.
В книге было очень много картинок, мне было трудно на них смотреть, но оторваться я не мог. Я видел много грабителей, видел, как они отнимали у людей последнее, даже одежду, да еще и избивали в придачу. Сколько таких бродило по нашим дорогам, да и сейчас наверняка бродят. Я видел, как сильные унижают слабых, как до полусмерти, а иногда и до смерти избивают лошадей, видел собак с перебитыми ударами ноги хребтами, видел нищих с протянутой рукой, в которую вместо хлеба летели плевки.
Но вот в самый тяжелый момент мимо идет добрый самаритянин. Он останавливается, хотя никакой нужды останавливаться у него нет, он никогда и в глаза не видел этого несчастного. И у него нет никаких причин ему помогать – кроме доброты. Я видел его перед собой, этого самаритянина. Он был похож на проста. А этот избитый, умирающий путник – это я. Что было бы, если бы прост в тот день не сжалился и не взял меня с собой? Я так бы и остался животным. Никогда не стал бы я человеком.
Много дней подряд, как только выдавалась свободная минутка, я бежал к этой книге. Я положил ее на кусок холста, чтобы не повредить, и медленно вел соломинкой от слова к слову – будто пробирался через густые лесные заросли. Путь к последней странице продолжался очень долго. Лес наконец кончился. Я добрался до конца, перелистал с самого начала пожелтевшие страницы, еще раз посмотрел на картинки – и закрыл. Корешок порван, но он, кажется, и был порван. Открыл наугад и положил руку на разворот. Странно – бумага была прохладной, ее серебристая шелковистость напоминала бересту. Для сравнения положил руку на доску – дерево теплей.
Теперь, когда я все прочитал, страницы опять погрузились в молчание. Осмотрел книгу со всех сторон, даже приложил ухо – ни звука. Но ведь я уже знал, что там, внутри, знал наперед, что будет, если начну читать снова. Непонятно. Книга – живое существо? Если нет, откуда тогда все эти картины, все эти голоса? Я же видел Палестину, пока читал! Я там был, в этой далекой Палестине! И этот добрый человек из Самарии – мне казалось, я встречался с ним, трогал его одежды! И куда все это делось, когда я захлопнул книгу?
А может, закрытая книга читает сама себя? Буквы летают со страницы на страницу, жужжат, как шмели. Или, скорее, они летают, как семена, носители будущей жизни, и, чтобы укорениться, им нужен перегной, которым туго набит человеческий череп.
Все стены в кабинете проста были уставлены шкафами с книгами. Черные и бурые корешки с маленькими золочеными буквами. В этих книгах в сотни, а может, и в тысячи раз больше страниц, чем в детской книжке с картинками про доброго самаритянина. Когда я на них смотрел, у меня начинало быстрее биться сердце. Неужели прост все эти книги прочитал? Как он справляется с этой нечеловеческой тяжестью, если я не могу избавиться от гнета и обаяния одной-единственной небольшой книжечки? Неужели в душе так много места? Я замечал: иногда прост, когда он пишет свои проповеди, задумывается. Вытаскивает, даже не поворачиваясь, из плотной стены корешков нужный кирпичик и начинает листать тонкие шелковистые листы в поисках нужного места. При этом губы его шевелятся, будто он с кем-то разговаривает.
Он разговаривает с книгой. Недостатка в собеседниках у него нет. Если у человека есть книги, одиночество ему не грозит.
– Я хочу читать, – взмолился я. – Можно почитать еще что-нибудь?
Сельма, старшая дочь, достала с полки книгу и протянула мне. Я завернул ее в рубаху и носил у сердца, как носят младенцев. И вела она себя тоже, как младенец: я ее еще не открыл, но уже чувствовал теплые, требовательные толчки.
В воскресенье в церкви было очень мало народу. Молодые, те, что накануне ходили на танцы, пытались скрыть зевоту, а пожилые ворчали что-то насчет греха и жизни в разврате.