На этом чтении, в Политехническом музее, вдруг волшебным образом соединились Борис Леонидович, друг нашей семьи[21]
, и Пастернак, поэт, который создавал эти не всегда понятные мне завораживающие стихи. Казалось, на эстраде для меня все продолжалось, как и прежде. Пастернак был таким же привычным, домашним. Его голос звучал с неповторимыми интонациями. Держался он просто и уверенно, так же, как и читал стихи. И все было понятным и цельным. Изредка он сбивался, и тогда из публики моментально подсказывали, и он как-то легко это подхватывал. <Некоторые нынешние «горлопаны-модари» читают актерски лучше и не забывают, и это с их стороны предусмотрительно, им никто не подскажет.> Но однажды, начав читать «Без родовспомогательности…», сказал, что прочтет другой вариант, и начал все снова. В этот вечер в его поэзии мне открылась та удивительная предметность, при которой казалось, что сами чувства овеществлялись в стихах. Певучая и немного сентиментальная горечь любимых мною тогда Лермонтова и Блока[22] заменялась здесь угловатой, иногда, как мне казалось, почти корявой, материальной реальностьюИ когда через год одна женщина, знавшая Маяковского, указала мне на его ранние стихи, то здесь «открытие» («Облако в штанах») произошло замечательно просто и без проблем «овладевания», и все это было, поэтому, невероятно увлекательно и взбудораживающе. Я не хочу надоедать читателю перечислением открываемых позднее поэтов ХХ века, к тому же не следует забывать, что в ту пору мало кого из них печатали, а старые издания были редкостью и попали ко мне в руки через несколько лет, как это случилось, например, с Хлебниковым и Заболоцким. Но чувство такого же, как в более юные годы, «открытия» с подобной интенсивностью не повторялось, и никто уже не поражал мое воображение и не трогал мое сердце в той же степени, как Пастернак и Маяковский (добавим к ним слово «ранние»). Может быть, исключением был — но это много позднее, уже в 30 лет — Иннокентий Анненский.
Хлебников, говорят, как-то выразился о Пастернаке: «о юный немец русской речи». Он с таким же успехом мог бы сказать о Г. Айги «о юный угро-финн русской речи» и, по аналогии, и о некоторых других русских, начиная с Пушкина и Лермонтова. Предоставляю это воображению читателя. Но, по-моему, при всем своем языковом и корневом различии, Пастернак и Хлебников принадлежат одной и той же поэтической эпохе, и оба они, подобно своим современникам в живописи, от кубистов до супрематистов, каждый по-своему, расширяли пространство слова.
Для меня в Пастернаке и в его поэтическом творчестве было что-то от личной, почти семейной проблемы, немного как с искусством моего отца, хотя в несколько ином плане (я писал не музыку, а стихи). Интересно, что никто не видел Пастернака
Мое юношеское воображение поражал сам Пастернак, его физический облик, сливавшийся с образом творца, реально воплощавшим живое биение поэтического выражения.
Его глаза — прозрачные, ручьистые, из тех, что одновременно серые, зеленые и карие, а на дне их переливается луч солнца.
Его голос — идущий издали, рассеянно, со своего эха вслух начинающий некий внутренний диалог, после чего собеседник, нет, сослушатель, попадает вдруг в середину растущих, творимых прямо на глазах явлений. Именно — не слов и даже не метафор (хотя, конечно, в них недостатка не было), а явлений, огромных и в то же время уютных.
Для меня Пастернак — он сам и его поэзия — это сочетание космического с домашним, это вселенная в домашних туфлях.
Лучшего поэтического отзыва на чудо природы, в ХХ веке, я в русской поэзии не нахожу, даже несмотря временами на «дачность», но к этому его приводил искренний реализм. Он не мог вычесть себя из восхищения природой. Он восхищался своим восхищением. Он сам был чудом природы. Достаточно было выйти в сад, и два чуда соединялись.
Идеологические или религиозные стороны его творчества гораздо менее важны и интересны, и лучшая проза — это та, которая напоминает его стихи. Любопытно, что в своем знаменитом романе он пытался от своих поэтических влечений и инстинктов отказаться, «писать просто». Но в самой структуре романа заложено чисто поэтическое начало, и то, что могло быть душой лирического всплеска и видения прежних стихотворений, здесь распыляется и лепится кое-как. А между тем стихи в романе построены уже по-другому и по-новому. Они цельнее и проще, чем вымученная и часто мертвая его проза.